Поцелуй мамонта
Шрифт:
2
Выкопали ямку, погрузили в неё гроб. Бросили по горсти песка. Зарыли. Взгромоздили сверху холмик в форме кургана. Воткнули ветку. Обложили венками. Красиво!
– Так положено.
– Помолиться теперь надо и медленно, опустив головы и сморкаясь в платочек, отходить.
– У мэна нэт платка, – сказал Толик.
– Просто сморкайся.
– Ф! Ф! Ф–ф–ф!
– А надо было головой на восток класть, – сказал кто–то запоздало.
– Там не разобрать, – грустно подметила Оля младшая, вспомнив недавнюю картинку цыплячьего раздавления.
– Мы гроб правильно расположили,
– А могилку весной подмоет Кисловка, – грустно сказала Оля–Кузнечик.
– Ш–ш–ш, – цыкнул Михейша, – без выводов, я сам уже про это подумал. Теперь поздно. Это будет кощунство над погребением. Над погребениями даже доходные дома нельзя ставить.
– А что так?
– Рухнут! Говорю, что это кощунство.
– А у нас дак…
– У вас дак, а у нас эдак. Нельзя. Только сады можно и то только лет через сто. Понимаешь, души нельзя тревожить, а они летают сто лет. Если дом построить, то сны будут плохие и самоубийства увеличатся…
– А–а–а. А души из них (цыплят) уже выскочили?
– Вроде да.
Хотя какие у цыплят могут быть души. Разве–что цыплячьи.
– Души летают?
– Вроде того.
– Цыплята как пишутся?
– В виде исключения через «ы».
– А душы через «ы»?
– Тут как раз через «и».
Очень странно, что для цыплячьих душ не сделано словарного исключения.
Смеркается.
К поминкам разгульного народу прибавилось. Пронюхали соседские мальчики–рыбаки и пришли на дымок. Никто и не выгонял. Чем больше народу на похоронах, тем значимей покойник. На слышное за версту тонкоголосое песнопение припёрлась растрёпанная и как всегда голодная соседушка Катька Городовая. Она уже взрослая – наравне с Ленкой.
Стояла молча, скрестив руки, и, кажется, не произнесла ни слова, вспоминая не такое уж давнее погребение матери. Задумчиво уминала коврижку, принесённую добрососедской, запасливой, гдечтолежитведающей Ленкой.
В конце поминок был десерт: жевали стебли одуванчиков (в них горькое молоко – самое то для похорон) и дамские калачики (их росло навалом). Вместо крепкого напитка пилась чистейшая кисловская вода, налитая в свёрнутые кульком листы подорожника. Приглашённые приносили с собой сучки и сухие шишки. Разводили костёр. Костром руководили Михейша с Ленкой: уж они–то эти преступные дела хорошо знали. Сбегали за ложками и через полчаса уже черпали уху, наспех, но вкусно сооружённую мальчишками–рыбаками – Петькой и Квашнёй. Они не беспризорники и не воры, но летом, помогая семьям, живут и промышляют у реки. Не умея ещё толком читать, носят с собой Гекльберри из Федотовской библиотеки. Рассматривают картинки и страниц не удаляют. А Ленка прочла им уже треть. За это они обожают Ленку и порвут любого, кто будет к ней приставать.
Завершался ритуал дикими танцами, прыжками, огненными манипуляциями. Напоследок в Кисловку запускались лодчонки, сделанные из коры, щепок и газет. Судёнышки посыпались доверху лепестками ромашек и красотой анютиных глазок.
Как прекрасна игра! Как прекрасны цыплячьи похороны! Скучная реинкарнация побеждена: вечное им неживое блаженство!
Первые пробившие темноту звёзды обозначили конец погребального шабаша.
Шум поубавился.
Детям начинала надоедать беготня.
Толька прикорнул и заснул на лопате.
Все пожелали сидеть кто на травке у гаснувшего костра, который постоянно требовал пищи, а кто на днище перевёрнутой лодки. Кидали в речку камни, пускали блинчики. Михейша был впереди планеты всей. У него выпало восемь блинчиков, а у Петьки только шесть. После считали смешно вытягивающиеся в воздух носы пескарей, слушали задушевную песню зяблика и кваканье встревоженных детской неугомонью лягушек.
– Рыб ловить и их кушать это преступление? – спросила Оля–Кузнечик.
– Они сами мошек с червяками едят. Значит, они вроде преступников, а мы их наказываем и заодно приносим себе пользу.
– Клёв вечерний! – заметили рыбаки.
– Шикарный клёв!
– Не положено так сразу рыбы, можно только на девять дней говеть.
– Долго ждать. Давайте сейчас разговеем.
– Может забросить удочки, а поутру снять?
– Может, на лодке покатаемся? И заодно щук половим.
Лодку малышне перевернуть не удалось. А старшие встревать не стали. Кроме того, лодка была на цепи, а ключ у деда Федота. Не дал бы всё равно ключа дед Федот.
Забросили удочки с берега. Тут же начался дикий клёв, выдёргивание рыб и снимание их с крючка; и пацанов уже от воды не оттащить.
Дети готовы были дрожать хоть до утра, щупать скользких пескарей с их смешно шевелящимися ротиками–воронками, и слушать–слушать, пуча в темноту и в угли глаза, чёрные–причёрные Михейшины и Ленкины бытовые россказни и кладбищенские байки, где полно бесов, ведьм и нечистых.
Катька тоже внесла лепту, победив молчание, и рассказав про бешеную корову, и про то, как к ней на рога наделся далёкий и гордый испанский тореро. У тореро была молодая жена, которая с горя, или сойдя с ума, переоделась в юношу и тоже стала торерой. Первой среди всех женщин Испании.
Михейше Катькина история понравилась, и он решил когда–нибудь написать об этом бедном тореро книжку с картинками, и вставить туда побольше эпизодов про любовь.
Толик периодически падал, поднимался и снова седлал лопату.
В его отрывочном сне, будто из понатыканных на каждом шагу паноптикумов тянулись к нему окровавленные, обмотанные червяками и объеденные пескарями руки утопленников.
А для других – бодрствующих – чудилось, как с их чердаков и подполий этой же страшной ночью вымахнут вампиры с двухметровым размахом крыльев, а из–под карнизов разом выпадут и затмят звёздное небо несчётные стаи летучих мышей.
– Всем домой! – кричали со дворов.
Округу заплетал ворчливый лай собак, в дрянную музыку эту вслушивался разбуженный соседский бычок и добавлял недовольных басов.
Толпа малоростков рассыпалась радостная и впрок возбуждённая замечательным вечером, проведённом по всем похоронным правилам.
Откланивались за воротами.
Попрощалась наконец–то по–человечески угрюмая Катька. Пожелала доброй ночи без вампиров и ведьм. Застала момент, когда спящий на ходу Толька чисто по заведённой привычке, игриво и, для добавления прощального кайфа, дёрнул легко одетую сеструху Олю–Кузнечика за раздутые пуфиком трусы, отчего в темноте высветилась белая полоска сочной Олькиной мякоти.