Поцелуй мамонта
Шрифт:
– Не стесняйтесь бряцалок, не снимайте касок ни в жару, ни в снег, даже при запланированном и прекрасно исполняемом под барабан отступлении.
Стоимость ремонта равна тройной стоимости самих часов. Вероятность успеха такая же, как у серии операций на больном, разорванном посередине.
Девятка будет мозолить взор нынешнего хозяина до гробовой доски.
Половинки уникальных часов – предмет гордости и повод для военных бесед. Наш Долбанек определяет время на глаз с максимальной ошибкой в десять минут. Так что он особенно
Каждый вечер он теряет себя в клубах дыма, а следующим днём находит.
Будучи дома, эпизодически, но полностью растворяет себя в нескончаемо изготовляемых и непрерывно льющихся наливках собственного производства.
А утром непостижимым образом возрождается подобно Фениксу и снова хорохорит крылья, оглядывая себя – расплывчатого и двоящегося – в зеркало: хорош! герой!
Второй – тоже герой: это некурящий, тоже не старый, преданный религии, но весьма падкий на алкоголь человек, щегол, каких поискать.
Он совершенно повёрнут на душещипательных разговорах: о вреде абсолютной нравственности и о семи перпендикулярно–пересекающихся мирах: политическом, бытовом, духовном, лукавом, половом, биологическом, магнитном… Заимствованного термина «гравитация» тогда не было, потому мы останавливаем этот статистический перечень на магнетизме.
Перемножая и сталкивая параллели во всех возможных вариантах, тема нашего лектора–болтуна становится обширной до значка «восемь набок». И потому, несмотря на причёску «а ля первый доллар USA», этот человек навсегда задержался в званиях «Философ», «Попёнок», реже «Купюра» и «Доллар», а чаще всего: «А, обалдуй что ли этот?»
Мыслитель Попёнок–Купюра–Обалдуй – давний, неизменный друг и моложавый товарищ по философским кутежам отставного Долбанека.
Посещая Нью–Джорку, они по традиции договаривались «заглянуть» в Кути. Вечерком, когда проявляется уже фосфорная «по пути», клюкнуть «ещё по махонькой». Потом «ещё по одной» – на чемоданах, после – «стременную» в дверном проёме. Перед тем, как залезть в седло, – «на дорожку». А там снова возвращались под крышу: «пить, так пить». А дальше шлось–ехалось по неизменному и бесконечному без всяких сопровождающих кавычек.
И потому нередко досиживалось до утра.
Лилась в бездонные кружки карманная мелочь, превращаясь в пропитый капитал.
Шелестели, вытираемые об лица, купюрной величины салфетки.
Летали и тыкались туда–сюда вилки, звеня, скрежеща.
Топорщились на фоне обнажённых вензелей и барышниных немецких грудей нежные скелеты обглоданных селёдочек.
Донышки приветствовали русских пантагрюэлей шутливыми по–мейсенски лозунгами и призывали к нешуточной любви: «Монархи всех стран, объединяйтесь!»
Мусолились бараньи рёбра, печёные свиные уши, усыпанные золотистыми,
Радостный череп хряка с загорелой кожей и с пучками лука, пристроенными вместо усов, улыбался и щурился вставленными в глазницы яблоками.
Ложками черпалась икра. Красная! Чёрная! Осетровая! Кетовая!
Нетонущие пятаки клались в пену, проверяя силу напитка, сверяя результат с правильностью древнемюнихских технологий.
Пользовались рюмками без приложения рук, швыряли картами и показывали из них фокусы.
Изобличали и ставили капканы на Сверчка–долгожителя и местную достопримечательность, неуловимую как Синяя птица и скрытую как тайные кинокамеры двадцать первого века.
Метали на спор саблю в трефового короля – копию Франца Иосифа.
Вызывали на дуэль или целовались с музыколюбивой пани Влёкой – коровой попа Алексия (о, моя–то снова гуляла!), забредавшей в кабак на звук патефона. Вешали на Влёкины рога любовные записочки для попадьи, и толчками в задницу посылали домой.
Смеялись. Возвращались к столу. Брали карты в руки.
Но не проходило и пяти минут, как снова приоткрывалась дверь, и снова Влёкина голова с роскошными рогами украшала дверную щель, и снова голова упоённо хлопала ушами, ловя звуки музыки.
Обнимали половых, сражались на поварёшках, жеманно подбоченившись и уставив в пояс лишнюю руку.
Объяснялись в любви скрипачу; и от переизбытка чувств заливали его слабенькую, старческую, волосатую и еврейскую даже сквозь манишку грудь горючими слезами.
4
Нередко приходит сюда дядя Фритьофф. По привычке привязывает к столбу Марфу Ивановну – графинюшку.
Графинюшка – в сарафанах, и отдаёт свининой, несмотря на все их ряженые игрушечные прятки.
Стоянию в одном ряду с гордыми лошадьми она не достойна, хоть и одета не бедно. Дама – вымытая, лоснящаяся, а ума и логики всё равно нет. Всё как у людей. Ну что с неё взять?!
Фритьофф заходит и с порога щёлкает пальцами: «Гарсонша! Кутька, подь–ка сюды».
– Я Якутериния, господин месье Макар Дементьевич! Вы забыли? Я Вам давеча говорила. Вам как всегда? Начнёте с Немировой, как вчера, или, может, Смирноффки подать?
– Как вчера.
– В графинчики или в рюмочки? А винца вам как? Сразу или после?
– Сразу.
– В бутылочке хрустальненькой или толстого стекла в оплетёнке?
– Куть, ну что ты, будто первый раз замужем. Всё давай! Хоть тифлис свой давай, хоть армяшку. Хрусталь давай! Всё сразу и побыстрее!
Действует здесь джорский принцип: «пиво без водки – мёртвому припарка».
Кутька помнит всех не только по именам, но также и суммы даденных чаевых. И то даже, каким «макаром» они были поданы, причём в мельчайших подробностях. Знает она наклонности каждого, и заранее догадывается по настроению глаз – сколько и чего будет сегодня выпито, и чем будут опохмеляться с утра.