Под крестом и полумесяцем.
Шрифт:
В общем, надо пить кофе, пока я один. Это не запрещено, однако бабуля, случись ей застать меня за этим занятием, может проявить заботу и угостить бутербродами с колбасой. Ведь она совсем одинока, ей некого побаловать. С колбасных кружочков грубо, с мясом, содрана кожура; я сразу представляю бабулины ногти, а то и зубы, которыми она впивается в пищу. Рот наполняется слюной – признак не голода, но подступающей рвоты. Залпом опустошаю чашку и выбегаю на перекур.
Когда возвращаюсь, обнаруживаю худшее: бабуля тут как тут. Я придвигаю к себе стопку с историями болезни и с остервенением начинаю делать записи следующего содержания: «состояние
Бормочет радио, бабуля прислушивается и что-то улавливает.
– Врать не буду, не знаю, – заявляет она. – Что слышала, то и говорю. Его зовут не Ельцин, а Борух Эльцин.
– М-м? – я недоверчиво мычу. – Ох, совсем забыл…
И снова вылетаю прочь – якобы по спешному делу. Карету не прошу – не те, государи мои, времена. В коридоре меня атакуют. Сразу три тамагочи в колясках, подобно лихой кавалерии, берут меня в клещи.
Какие-то пустячные вопросы, решаю на ходу, успокаиваю, обещаю, клянусь. Вниз, вниз! – к Аспиряну.
…Аспирян сидит за столом, что-то пишет. С удовольствием откладывает ручку, наливает кофе, возвращается к рассказу.
– Так вот – заседание по поносам. Там сидела парочка: Татьяна Ильинична, а с нею рядом – Порожняк, из СЭС. Еще, кстати, неизвестно, кто хуже.
Ильинична – начмед, исчадие ада, из откровенных вампиров. Как же возможно нечто более страшное? Спрашивать боюсь.
– Сижу и смотрю, – жалуется мне Ампирян, – как Порожнячка жует жвачку. Смотрит прямо перед собой и жует – не как-нибудь, а с чувством, не закрывая рта. Чавкает, чмокает. А Ильинична – та смотрит так же прямо, и только челку поминутно сдувает со лба. Смотрю и думаю: черт подери – пэтэушницы! Старые бабы, за пятьдесят обеим… Чудеса!
– Цветы жизни, – вздыхаю я лицемерно.
…Сижу, не спешу уходить. У Аспиряна много дел, но он человек деликатнейший, меня не гонит. Понимает все – и про бабулю, и про колбасу, и про наше отделение в целом. Наши клиенты не то чтоб такие тяжелые, большинство из них сломало себе хребты много лет назад, и все уже устаканилось – и к трубкам в мочеиспускательном канале привыкли, и к вяло заживающим пролежням, и к коляскам, и к обвисшим членам. Одна беда: всегда одни и те же. Из года в год приезжают они за каким-то дьяволом лечиться, будучи уже вполне безнадежными – они это знают, они давным-давно успокоились и понимают, что не пойдут никогда, но все же едут. Я знаю их по имени-отчеству, у нас зачастую фамильярные, доверительные отношения, которыми мы пытаемся заполнить тягостный вакуум бессмыслицы. Вера в полное выздоровление жива в одной бабуле. Это, кстати сказать, нравится не всем. Некоторых даже раздражает.
Вот и подтверждение последнему: в коридоре меня останавливает мрачный, небритый мужик, из ходячих. Наверное, везунчик. Вскрытая на предмет чепухи спина. Я его не знаю, палата не моя.
– Скажите, пожалуйста, – гудит он, хмуря брови, – какие вы ведете палаты?
– Вот, вот, вот, – я тычу пальцем. – А также – вот, вот, вот и вот.
– А нас – бабуля?
– А вас – бабуля.
– Блядь, – говорит мужик, поворачивается и уходит прочь.
Я весело пожимаю плечами, заворачиваю в клизменную.
Клизменная – это отдельная песня, ноу-хау нашего
Клизменная – в некотором смысле отдушина. Это курилка. Когда в ней пусто, лучше места не сыскать во всей больнице. А к запахам настолько привыкаешь, что в быту начинаешь ощущать их нехватку. Иногда я всерьез начинаю мечтать о письменном столе – поставить бы его здесь, возле очка, и часть проблем решилась бы мгновенно. Сидел бы я один, в тишине и покое, и ни одна сволочь не достучится…
За окном – четыре корпуса общежития, а дальше – выцветшие, бурые болота и лес, до которого вовек не дойти. Там же – быстрорастущее кладбище. Святости маленькой, недавно построенной часовни явно недостаточно, чтобы оздоровить местную ауру. Недавно я поймал себя на том, что и с пейзажем я постепенно срастаюсь. Проснулся как-то раз дома, на диване, после двухчасового сна, взглянул на улицу – что-то не то! А где же осенние топи, где гнилой простор? Куда подевалась трясина?
Так оно и бывает – исподволь, украдкой, из количества в качество, по спирали.
…Плетусь обратно – дописывать про удовлетворительное состояние.
И день проходит. Днем я называю четыре часа до обеда. Дальше – уже иное время, со своими сюрпризами, плюсами и минусами. Как ни крути, есть капля правды в рассуждениях насчет временной неоднородности.
К примеру, обед – святое дело, это время «Ч». Дежурный врач – ваш покорный слуга – под видом забора пробы имеет право полноценно напитаться. Что до меня, то я их, гадов кухонных, не проверяю никогда. Кому надо, все равно упрет. Встречались у нас сознательные личности, которые считали своим долгом присутствовать аж при закладке масла в кашу. И что же? Однажды, что-то позабыв, одна такая правильная вернулась, и вот вам картина: необъятная тетка, багровая от волнения, самозабвенно ловила в черпак драгоценное, полурасплавившееся кило…
«…Меня приветствуют: „приятный аппетит!“
Затемнение. Дежурный доктор – фигура высшего порядка. Всех, как ветром, сдувает из-за стола – доели, не доели. Обмахивают грязным полотенцем оцинкованную поверхность, несут куриный бульон. За верхоглядство и демократичность – две котлеты вместо одной. Вежливо хмурюсь: закормите! Разве я съем?
Съедаю.
После обеда – чувство легкого недоумения. Вроде и живот набит, а впечатление, будто в чем-то обманули, провели. Раздраженно гоню от себя прочь сомнения и мрачные мысли. Впереди – халява номер два: логопеды.
Тоже отдушина, хотя они, возможно, оскорбились бы этим «тоже». Если помните, номером первым шла клизменная. Но нет, здесь все иначе, здесь не врачи, и даже не персонал, а педагоги, личности совсем другого склада, пускай оно и не заметно при поверхностном рассмотрении – даром, что в белых халатах.
Чай уже поспел, дамы спорят о достоинствах и недостатках мужских трусов.
– Что вы хотите – просторные! – увлеченно доказывает первая. – Рука свободно пролезает!
– И голова! – со смехом добавляет ее коллега.