Под самой Москвой
Шрифт:
И так я в проходную ту нырять привыкла!
Я люблю смотреть, как работают ткачихи из маминой бригады. И моя мама. Вот ее рабочее место. Мне нравятся эти слова. Я сижу за партой в школе. Но никто не скажет, что это мое рабочее место. Парта, она и есть парта.
Я когда-то спросила маму, почему мое место за партой не рабочее. Она засмеялась и сказала: «Наверное, потому, что ваша работа — это ученье. Что вы наработаете, то при вас и остается. В головках ваших».
Она потрепала мне волосы и раскосматила меня совсем.
— Ну, мама… — Я хотела с ней серьезно поговорить и все допытывалась: —
— Вот уж нет. Что мы сработаем, от нас уходит. Сначала недалеко. Во-он… на склад. К кладовщику Прошке Усову. А потом — в магазины, на фабрики одежды. И еще мы сами не знаем куда. И никогда не найдем того, что сделали, разве что случайно.
Рабочее место мамы — десять ткацких станков. Сначала были полуавтоматы. Когда их привезли и установили в цехе, ткачихи говорили, что они — «умные». Я была маленькая еще и подумала, что навезли каких-то роботов. Я не знала, чему тут радоваться, право. Но видя, как они все, мама и ее подруги, чуть не прыгают вокруг этих полуавтоматов, я подумала, что, верно, тут есть причина. И правда, в получку мама пришла довольная и говорит:
— Вот, Шурик, что значит машина. Двадцать семь рублей лишних заработала.
— Так это, — говорю, — машина заработала, а не ты.
— У… чего мелешь! Машина без меня — круглая дура. Мои руки, мое уменье да мое хотенье.
Это любимая мамина присказка.
А потом появились автоматы вместо полуавтоматов.
Ловко работают ткачихи, а особенно мама и Марфуша Зотова. Легкие нити похожи на завесу дождя, светлого, легкого — такой идет летом, при солнце. «Слепой дождь», — называют его. Солнце светит, а он, как слепой, этого не видит. Идет себе да идет.
Завеса из нитей тянется, тянется… И вдруг — обрыв, где-то нитка оборвалась. И ткачиха поскорее скрепляет ее. Только так уж проворно, так быстро, и не уследишь, что же она сделала.
А машины работают дальше, опять идет завеса из нитей, похожих на дождевые струйки. И шум стоит мерный, сильный, словно дождь в лесу. Но если долго остаешься в цехе, то уж не слышишь шума.
Между станков ходит мама в своем рабочем платье, в черном переднике, с синим платочком на волосах.
Ходит она вроде свободно, ни о чем не думает. И словно бы на станки не глядит. Но видит что-то, чего я не вижу. И опять — легкое движение, какое-то особенное, словно птичье. Только очень легкая птичка: клюнула и взвилась! Мама быстрая, но не суетливая. И какая-то важная.
Когда-то я еще маленькая была, я как-то маме сказала:
— Ты в цехе важная. Будто директор в кабинете.
— Я, если хочешь знать, важнее всех директоров. Я продукцию даю. Вот что.
— А что это — продукция?
— Это… это без чего людям нельзя жить.
— А чтобы давать продукцию, чего надо?
— Уменье да хотенье.
Хоть это давно было, но мне запомнилось одно воскресенье. Мама меня разбудила: «Собирайся, пойдем в музей!» Я хотела в лес идти, но догадалась, что мама взялась меня воспитывать. В музей так в музей. Пошли. Я, мама, бабка Аграфена Фетисовна и ее внук Василек. Приходим в музей. Сначала смотрим про прошлое. Там в витрине выставлены лапти. Большие и маленькие — детские. Василек уставился на них:
— А что это?
Я отвечаю:
— Лапти. Знаю, в книжках про них читала. И
Василек очень удивился:
— А почему ботинок не имел?
— Не на что было купить. В нашей деревне только лавочник сапоги носил. А народ — в лаптях, — объясняет бабка Аграфена.
Василек помолчал, но вижу, не поверил. Он же книжек не читал.
— Как смешно, — говорит мама, — которые дети начитанные, те про лапти знают. А другие — понятия не имеют.
Бабка Аграфена поджала губы:
— А что толку с чтения-то? Чего ему про лапти читать? Не для того бабка мается, чтобы ему про бедность из книжек вычитывать.
Я вижу: мама рассердилась, сейчас как сказанет! Я поскорее говорю:
— Смотрите, смотрите, зуб мамонта!
Мама на зуб не смотрит.
— И ничего ты, Аграфена, не смыслишь. Детям — про все надо.
— И незачем, и незачем, — твердит свое Аграфена. — Им не лаптем щи хлебать. Деточки наши пусть шевровыми ботиночками траву мнут.
Мама начинает косить глазом. Говорит нарочно:
— Смотрите, дети, это лучина. При такой лучине бабка Аграфена у хозяйки в горнице полотно ткала.
Бабушка Аграфена:
— Мне сто лет, што ли? Не при лучине вовсе, а при керосине.
— Невелика разница, — хохочет мама.
— А кто старое помянет, тому глаз вон, — сердится бабка, — что было, того нет. Нечего детям голову забивать. Идите, детки, смотрите вой «Пятилетку в действии».
Василек побежал к «Пятилетке», а мама взяла меня за руку и подвела к витрине. За стеклом сидит восковая женщина, перед ней станок ручной. Она держит не то иглу, не то челнок. А на столе лучина. За спиной той женщины люлька к крюку в потолке привязана. А в горнице ничего нет. Только лавка черная. И оконце тряпкой заткнуто.
— Шурка, ведь это ткачиха, — говорит мама. — Здравствуй, подруга!
Про лучину я слышала очень давно и даже песню знаю: «Догорай, моя лучинушка». Бабушка Аграфена поет. Но никогда я не думала, что это просто щепочка. И вдруг я увидела такую железную штучку, вроде подсвечника, только она не стоит, а острым концом втыкается в доску стола. Значит, стол ничем не покрытый, дощатый…
Бабушка объяснила, что это светец. В светец и вставляется лучина — ну, просто тоненькая щепочка. И я вспомнила, что в той песне дальше идут такие слова: «Догорю с тобой и я…» И мне подумалось: вот почему у бабки Аграфены глаза всегда красные и слезятся. Словно она все время плачет. Хоть она и при керосине… И я вдруг увидела свою маму не в красивом платье, которое она надевает по воскресеньям, — материя джерси, а в холщовой рубахе, как восковая ткачиха. Сидит мама за черным столом, поет тихонько и догорает вместе с лучиной. Так мне жалко ее стало!
Я смотрю на светец, на восковую ткачиху и слышу, как мама, опять вроде развеселившись, говорит:
— Подумай, детям все едино: что зуб мамонта, что лучина, что керосин. Выходит, Груня, мы с тобой такие древние, с мамонтом наравне!
А это вовсе и не зуб был, а бивень!
Аграфена посмотрела кругом: Василька нет. Кричать неудобно; всюду надпись: «Граждане! Соблюдайте тишину!»
Она побежала искать Василька. Смотрим, выходят оба.
— Я, — объявляет Василек, — до конца пятилетки дошел, что теперь?