Под самой Москвой
Шрифт:
Мама, вроде ей все равно, говорит:
— Ну, понесла! Стели постель, Шурик! Прения закончены.
Но мне не хочется спать, и я опять спрашиваю:
— Это все оттого, что ты такая быстрая, да, мама? Оттого ты стала «давшая» и «показавшая».
— Я вижу, Шурка, ты мои секреты выпытываешь, — говорит она, — а секрет один: надо рабочую совесть иметь. Очень просто.
И я вспомнила, что отец Юрки Мельникова сказал про мою маму: «Такие, как Варвара Ивановна, — наши столпы. Столпы общества».
Юрка мне объяснил: такое выражение есть. Мол, на них держится
— Ну, — сказала я. — Весьма возможно, потому что без продукции обществу, конечно, не на чем держаться.
Мама уже совсем отошла и начала разбирать постель. Кладет мой матрасик на тахту, взбивает подушки. Лицо у нее стало спокойное. И вдруг она заявляет:
— Товарищ Шурик! Хочу внести предложение: не поесть ли нам? Правда, вроде на ночь не годится…
Так она всегда: придет, накричит, наговорится, чаю выпьет целый чайник. А успокоится — давай есть! И всегда добавляет, что «на ночь вредно»… Ох, эта мама!
Хоть оно и вредно, мы поужинали: у нас даже окрошка с обеда была. И легли. И тут я ее спросила то, что давно хотела спросить:
— Почему мама Юрки Мельникова называет его «мой ангел», а ты меня никогда так не называешь?
— Потому что Юрка — ангел, а ты черт! — отвечает мама сонным голосом и моментально засыпает.
2
Зимой мы с мамой ходим на лыжах. Мама хорошо бегает на лыжах.
— Ловкая ты, мама! — говорю я.
— Так я же ткачиха, дочка, — смеется она, — ткачихи все ловкие да быстрые. Иначе нельзя.
А как только становится тепло, каждое воскресенье ходим в лес. Идем сначала по «Месту» — это самый наш центр. Народу много, все нас знают. Мама только и успевает: «Драсьте! Драсьте! Драсьте!» Мне это совсем неинтересно: поговорить не дадут. А иной еще и остановится за ручку подержаться да заведет волынку какую-то про плохую свою квартиру, крыша, дескать, у него худая или там еще что…
Квартиру! У нас у самих квартиры нету. Мы только строим ее. Своими руками. И мы с мамой уже наработали половину. Чего только не делали! Кран не подвезли, так мы даже кирпичи таскали. Весело там бывает. Все свои, фабричные. Как возьмутся кого просмеять — спасу нет! Фимка-секретарша тоже строит своими руками.
Только больше не своими, а жениховскими. Сначала привела одного, здоровилу такого, шофера с хлебозавода. «Вот, говорит, мы с ним распишемся и будем здесь жить. Старайся, милый, давай бери носилки глину таскать!» Тот и рад — вкалывает. Следующий раз смотрим — уже совсем другой, продавец из гастронома, но тоже силач. Он даже в команде по боксу. И опять Фима ему: «Старайся, милый, давай раствор вон в бочке!» А Максим Леонтьевич, он видит плохо, да тут еще в запале, подходит к Фимкиному жениху: «Давай, говорит, покурим, у нас с тобой это ладно получается». А тот: «Я сроду некурящий». Максим Леонтьевич погладил усы: «Как же это сроду, вон здесь мы с тобой неделю назад цигарки палили!» Ну смех, еле разобрались!
Где мы сейчас живем, так это просто рабочий барак, поделенный на комнатушки. И нашу комнатушку маме выделили, когда
Мама говорит: «Шурик! Вот как хочешь, а я в драку не полезу. Пусть детям Еремеевны дают. А то если им сейчас не дадут, то потом это дело затрется, замнется. Самой-то уж на свете нет, отбивать квартиру некому. А детей пятеро. Вот как хочешь». А я говорю: «Какая ты, мама, смешная. Мне и здесь не кисло!..»
Я тяну маму, скорее бы до лесу добраться. А какой-то дядька ей талдычит да талдычит…
— Что это ом тебе рассказывал? — спрашиваю.
— Да так, в жилетку плакался! — отвечает мама.
— Почему в жилетку? На тебе и жилетки-то нету.
— Выражение такое есть, — объясняет мама, — а квартира у него правда — тьфу! По нынешним временам телятники лучше.
Мама что-то обдумывает.
— Так ты ведь квартиру ему дать не можешь, — говорю я, — чего плакаться тебе в жилетку?
— Ах, дочка! Я же соцбытсектор, — говорит мама.
— Это что ж такое?
— Это… это и есть та жилетка, в которую плачутся, — мама смеется и опять: «Драсьте, драсьте, драсьте!»
Каждый, кто ни подходит, обязательно на меня посмотрит и говорит: «Смотри, как вымахала!» — или что-нибудь еще в этом смысле. Можно подумать, что они меня по крайности год не видели, а, между прочим, я у них на глазах каждый день.
Мы идем по городу. На маме летний костюмчик, бежевый. В мелкую клеточку. На голове газовая косынка, легкая, словно облачко. Может, это и в самом деле облачко на мамин перманент уселось. И, кажется, хочет обратно на небо взлететь. Как спутник. Но мама его двумя приколками накрепко прикрепила. Не улетит.
На ногах у мамы новые красные сандалеты, пятки нет и носочка нет. Мама их называет «шик навылет».
Идем через весь город. Он у нас удивительный. Он недаром под самой Москвой. Все тянется за ней. Если что плохо, то сейчас же у нас в газете начинают писать, что, мол, стыдно! Мы же под самой Москвой! Не медвежий угол! А с другой стороны, у нас такие леса прямо за рекой начинаются и луга заливные, и про нас пишут: «Наш край лесной, озерный, тихий…»
В Москве я была два раза. В первый раз совсем маленькой. И недавно, когда маму на совещание приглашали. Тогда я шума испугалась. А теперь… Теперь улицы заманивали. Так много людей! И тянет идти в этой толпе. На одну минуту только замечаешь, кто рядом идет или навстречу, и тут же забываешь. Как будто плывешь по реке быстро-быстро, берега уходят назад, все время меняясь: ты хочешь запомнить ветлу над водой, избу на пригорке, но все уплывает мимо. «А дальше? А дальше? — думаешь ты. — Что там, за излучиной?»