Под самой Москвой
Шрифт:
Поп молчал. Мама наступала:
— Прошка Усов-то, что ж, милосердия не достоин? Или как?
Дмитрий сухо ответил:
— Не об виновном, об детях его пекусь.
— Кроме вас, есть кому побеспокоиться.
Тут я вспомнила, что мама — соцбытсектор.
— И не о чем нам больше говорить! — мама поднялась со скамейки.
Поп тоже встал. Весь он как-то изменился. В глазах зажглось что-то шалое и злое. Он выкрикнул прямо по-мальчишески:
— Пожалеете, Варвара Ивановна! Вам с людьми ведь жить. Не на необитаемом острове!
Тут на маму
— Что? Меня пугать? Брысь отсюда, черная душа!
Поп молча пошел со двора молодой спортивной походкой. Но у ворот он опять переменился, чуть согнул спину, опустил плечи и пошел дальше медленно и степенно.
Мама зло рассмеялась и вошла в дом. А я за ней, в голове у меня тысячи мыслей свивались и развевались, как флаги на площади. Все были против нас с мамой. Все, даже Юрка. Все жалели Аникеева, его жену и детей и ненавидели мою маму. Мама размотала это дело, она и виновата в несчастье Аникеевых. А что же было делать? Ждать, пока кто-то другой поймает за руку ворюгу Аникеева? Да, для нас это было бы лучше. Если бы кто-нибудь другой. Маме никто не грозил бы. И ко мне не поворачивались бы спиной девочки. Но я не могла показать маме даже кончик своей мысли…
Мама собрала на стол, но мне есть не хотелось. От всех этих дум. И еще тяжелее было оттого, что я ни слова маме не сказала про сегодняшнее, просто не могла — она и так расстроилась.
В тот вечер я легла в постель очень рано и сразу уснула, как в колодец провалилась. Проснулась я, как мне показалось, среди ночи, но в это время как-раз диктор говорил: «Московское время — двадцать один час тридцать минут. Передаем музыку народов СССР».
Однако меня разбудил не голос диктора. Что-то другое меня подняло из очень глубокого сна. Я словно из колодца вылезла на свет. И вылезла с мыслью о Юрке. Почему именно о нем? И сейчас же поняла почему. В окно бросали мелкие камешки: раз-раз и еще раз. И мне стало ясно, что это уже давно он так стоит под окном и бросает камешки.
Мамы в комнате не было.
Я высунулась в окно. Оно выходит на улицу. И довольно высоко, не так как во дворе; наш дом на косогоре выстроен. На пустынной улице стоял Юрка, задрав голову, в руках у него был довольно-таки крупный камешек — пожалуй, если б он в раму попал, весь дом бы переполошился. А в стекло — и говорить нечего — вдрызг! И я поскорее отозвалась:
— Чего тебе, Юрка?
— Выходи! — сказал он.
И я поняла, что случилось что-то важное. И хотя мне хотелось спать, я быстренько оделась, сунула ключ от комнаты под коврик в коридоре и вышла.
Оказалось, что светит луна. Полная луна неподвижно стояла над городом, и очень ясно были видны все ее моря, которые так красиво назвали.
Юрка вел себя таинственно: ничего не сказал, повернулся и сделал мне знак, чтобы я шла за ним. Мы вышли к спуску на реку. Спуск вел мимо лесопилки, и от штабелей досок сразу пахнуло дневным теплом, словно оно спало здесь и, разбуженное нашими шагами, обволокло нас.
Но на берегу было прохладно. Лягушки ясно выговаривали свое: «Мавра, Мавра, и ты такова». От
Мы сели на сырой, черный от теней песок, и Юрка сказал:
— Против твоей мамы все, даже мой папа. Но я — нет. Я с вами. — Он огляделся по сторонам и зашептал: — Завтра после работы к папе приедет Павел Нилыч с комбината. Наверняка они будут говорить про эти дела насчет Аникеева. И про твою маму. Приходи, мы отодвинем немножко шкаф и все услышим.
— Ой, Юрка, нехорошо подслушивать, — сказала я неуверенно, потому что мне ужасно хотелось все услышать, и действительно в Юркиной комнате стоит шкаф у стенки, и действительно чуточку только отодвинуть…
— При чем тут «подслушивать»? Это все равно что мы в разведке, — сказал Юрка. — И нам надо во что бы то ни стало разведать планы противника.
— Тогда действительно, — согласилась я.
В общем, назавтра мы так и сделали. Было все хорошо слышно, даже как Юркин папа разливал водку и как Нилыч, который любит подрубать и потому такой толстый, хрустел огурчиками.
Юркин папа:
— Что же все-таки выясняется с этим делом?
Нилыч:
— Неприглядная картина. Аникеев брал деньги с поставщиков. А посредником — Усов.
Юркин папа:
— Усов, конечно, пешка, а Аникеев — нет! Это туз.
Нилыч:
— Директор у нас шляпа, мы же давно давали сигналы, а он на них чихал. Дальше что получается? Усова народ терпеть не может. Другое — Аникеев. Он человек тихий, с людьми ладил, и вот теперь чувствуется: где-то пружинит. И слушок пошел: мол, Усов оговаривает Аникеева, тот ни при чем. А на деле — вся сила как раз в Аникееве, он-то и Усова втянул.
Юрин папа:
— В этом и сомнения нет.
Нилыч:
— Теперь, значит, так: вскрылось все дело благодаря Макаровой. Бабы в слободке подняли хай: на поруки бы Аникеева. И на Макарову всех собак вешают…
Юрин папа:
— Еще бы.
Нилыч:
— Да… Женщина она правильная, спуску никому не дает, за словом в карман не лезет. Мы в парткоме ее поддерживаем, но сам знаешь как бывает… Слушок, что Аникеев, дескать, невиновен, пущен и гуляет себе. Словно дым. Войдет в один дом, войдет в другой. Не поймаешь.
Юрин папа:
— Надо процесс сделать в клубе. Показательный. А про Макарову я тебе скажу: она самоуверенна слишком. С бонапартистскими замашками.
Тут я забыла, что надо сидеть тихо, и прыснула: представила себе маму Бонапартом: «На н е й треугольная шляпа и серый походный сюртук…»
Слышу, Нилыч защищает маму: «У нее требовательность к людям имеется и к себе, бескомпромиссная она». — «Это — да», — соглашается Юркин папа.
Тут они заспорили насчет других дел, нас это не интересовало. И мы потихоньку придвинули шкаф.
— Я лично, — Юрка приосанился, — тебя буду поддерживать против наших девчонок. Они же дурехи, им что мамы в голову всунут, то у них и есть. Никакого самостоятельного мышления. И вот они тебе делают бойкот.