Под самой Москвой
Шрифт:
Я вспомнила, как мама его прогоняла, и про себя согласилась. Но тут при свете, падавшем из окон, я заглянула в его лицо.
— Очень даже ловко! — сказала я, и, кажется, Вася обрадовался. Мы поднялись на третий этаж.
Я была с мамой несколько раз у Нилыча; если бы не наше несчастье, я бы и сейчас получила большое удовольствие. Нилыч — вдовец, и дети его разъехались кто куда. А живут с ним в комнате две охотничьи собаки — Фута и Нута, дрозд и три белые мыши. И вся эта компания удивительно дружна.
Когда мы вошли, Нилыч сидел за столом, собирался пить чай; я заметила, что стол был накрыт так вкусно
Павел Нилыч вовсе не удивился приходу Васи, усадил нас за стол, сказал:
— Чай пить будем. С сушками, с вареньем.
Но мне вовсе не до чаю было. И Васе тоже.
Нилыч и говорит:
— Сейчас я вам новость одну сообщу: Варвара Ивановна в себя пришла. Сотрясение у нее, а переломов кости нет. Полежит немного и поправится. Так что? Чай будем пить? А чего глаза на мокром месте? Ну-ну! Ты ж Варварина дочка, — значит, нос держи кверху!
Я засмеялась, потому что у мамы действительно нос кверху!
За чаем мы о многом говорили. Павел Нилыч, оказывается, и про бойкот знал. Наверное, Юрка сказал своему папе, а тот — Нилычу.
А потом Вася спросил:
— Как вы считаете, кто мог на такое дело решиться?
— Трудно сказать. Разберутся.
И тут они оба согласились, что это мстят за Аникеева, потому что начало всему делу, разоблачению то есть жуликов, дала моя мама и Максим Леонтьевич.
— Только, кажется, мы верхушку сняли, а до корней не добрались, — добавил Нилыч.
Стали мы с Васей собираться. Вася говорит:
— Я Шуру отведу.
А Нилыч ему:
— Что ж ей одной там делать? Она и забоится, пожалуй. Пусть тут у меня переночует.
И я осталась.
— На-ка стели себе вон на диванчике!
Ночью я часто просыпалась: одеяло сползало с диванчика, и не то Фута, не то Нута облизывала мне пятки. И каждый раз, просыпаясь, я не сразу вспоминала, где нахожусь. А когда вспоминала, все случившееся вставало перед глазами. Я думала, как там мама, и начинала плакать. Но, не доплакав, засыпала опять.
Ох, как долго тянулась эта зима! Казалось, не будет конца метелям, морозам и снегам. Наш двор совсем занесло. Как-то вышли мы с лопатами снег убирать. Потом приехала машина, вывезла его. А ночью снег пошел опять и падал, падал… Утром я толкнулась в дверь — не открывается: намело под самый порог. Тогда Санька-рыболов в окно чулана вылез и откопал нас. Все равно как в медвежьем углу каком.
Когда с мамой получилось несчастье, бабка Аграфена велела мне перебираться: «Поживешь у меня, как мама твоя жила». Но мне не хотелось уходить из нашей комнаты. Мне все казалось: а вдруг маму срочно выпишут из больницы, она придет домой, а дверь на замке и меня нет. И я очень обрадовалась, когда Ленка Дроздова переехала ко мне из общежития.
Стали мы с ней жить. Мне что понравилось: у Ленки от меня ну нисколечко секретов нет. Например, про Гришку. «Убей меня, — говорит Ленка, — но я его, паразита, люблю. Знаю, что грош ему цена в базарный день, а люблю. Вот такие мы, бабы, дуры. Вырастешь — сама узнаешь».
Я, конечно, подумала: «Ну нет, я дурой не буду, зачем мне паразит?» Но промолчала.
Люблю слушать Ленку. Она влетает вихрем и сразу кричит: «Шурка, слушай сюда!» Она говорит обо всем сразу: ткачихи
Вот так выкладывается она каждый вечер и в то же время моет посуду, разогревает еду, что-нибудь шьет и одним глазом выглядывает на улицу: не идет ли ее морячок. И все-таки вечером, когда мы с Ленкой садимся за стол, мне так скучно делается без мамы и хочется, чтоб она сидела тут и, говоря, что «на ночь вредно», за обе щеки уплетала бы обед поздно-поздно ночью.
По воскресеньям Ленка отправляется гулять с морячком. Я его в глаза не видела, он только обещается прийти. Я никак не возьму в толк, что он делает в нашем сухопутном городе и с какого моря к нам прибыл.
А мы с Аграфеной идем к маме в больницу. Сначала, когда маме не разрешали ходить, мы тихонько сидели у ее кровати, и разговор как-то не вязался. Мама все приставала ко мне: «Ну, расскажи, как там, не обижают тебя? Кто к тебе ходит? Как вы с Ленкой живете?»
Но мне неудобно было среди всех этих сильно больных женщин, что лежали в маминой палате, рассказывать про Ленку, про Юрку или про наших девчонок. И я говорила, какие отметки получила, что по дому делаю. Я видела, что маме совсем другое нужно, по язык у меня прямо суконный какой-то делался, и я рассказывала таким скучным голосом, словно у доски теорему доказываю.
Зато, когда маме разрешили вставать, все пошло по-другому. Уже в коридоре она бежит нам навстречу, такая маленькая, в сером ворсистом халатике и в шлепанцах без каблуков.
Мама бросается на шею Аграфене, сгребает меня в охапку, тащит нас в угол. Здесь мы все садимся на широкий подоконник и уж тут наговоримся всласть. И смеемся так, что даже одна тетка сердитая нам замечание сделала: «Не театр, ржать нечего». Но мама ее отбрила: «Сразу видно театралку!» А как нам уходить, мама становится грустной и всегда повторяет одно и то же: «Когда же я домой?» А я не говорю маме, что «своими руками» теперь за нее строит дом ее бригада, и, может быть, пока маму выпишут, даже под крышу подведут.
Вася Жуглов теперь к маме ходит в больницу только по будним дням. По воскресным там халатов не хватает. О том, что он к маме ходит, мне, конечно, Ленка сказала. Я спросила маму, она мне ответила скучным голосом: «Заходит иногда».
Вот какая мама! Из дому его гнала. А в больнице ей скучно, так и Вася хорош!
Несколько раз Вася приходил к нам домой. Играл разные песни, и Ленка пела. У нее очень хороший голос, и непонятно, почему ее на смотры не посылают.
«Мне, — говорит Ленка, — хоть бы один раз… А там, на смотре, на меня посмотрят — и прямо в Большой театр. Потому что, во-первых, голос, во-вторых — выразительная внешность, а в-третьих — пластичность движений». И Ленка начинает выдрючиваться так и этак под Васькину музыку.