Подари себе рай
Шрифт:
Мамочка, родная! Нам так тебя не хватает. Мы так хотим, чтобы ты быстрее вернулась домой!… Мамуня по секрету сказала мне, что Ленка беременна. Ругала ее: «Потаскушка деревенская! Пугало огородное! Вцепилась, как клещ, в профессора-дилехтора, чтоб ей ни дна ни покрышки!» Ленка и вправду приехала из Владимира, поступила в папин институт. Многие студенты и преподаватели эвакуировались в Стерлитамак, это где-то в Башкирии. А Ленка познакомилась с папой. Как говорит Мамуня, влезла к ему в душу и в постелю, бесстыжая. Тьфу! У меня с Ленкой молчаливый нейтралитет. Я ее ненавижу люто. Но с папой о ней не говорю. Вижу, он сам переживает, что все так вышло. И не знает, что теперь делать. Только однажды сказал: «Напиши маме, что я ее люблю, пусть простит, если может». Мама ничего не ответила, хотя в каждом письме про папу спрашивает.
Получил письмо от Наташи. Такое теплое, ласковое и очень грустное. Спрашивает: «Что ж, с глаз долой и с сердца вон?» Насчет сердца не знаю. А помнить я ее буду всю свою жизнь. Звонила Тамара. Потом Анька. Ни с той ни с другой я не стал назначать свиданий. Сел писать стихи. То ли вдохновение перегорело, то ли воспоминания его затопили. Ничего стоящего не получилось. И я послал Наташе созвучное моим настроениям стихотворение моего любимого Лермонтова.
Расстались мы, но твой портрет Я на груди моей храню: Как бледный призрак лучших лет, ОнТеперь ночами я вдруг просыпался, лежал долго с открытыми глазами, глядел в темноту, вспоминал прикосновения ее губ, ее пальцев. Словно наяву слышал ее призывный шепот: «Лешенька!» Чтобы вызвать сон, жмурил глаза, считал до сотни. Засыпал неожиданно, но во сне ее никогда не видел. Снов своих никогда не помню. Знаю, что было что-то яркое, цветное, веселое. Но обидно, что именно — не помню. Витька и Юрка видят всякие приключения, всегда с девчонками, вино. Наверное, загибают. Но всегда складно. О снах много у Фрейда, читаю его книгу «Интерпретация снов». Старая, издание 1905 года, папа принес, ему какой-то академик подарил. И еще «Тотем и Табу». Интересно, но слишком умно. Наша историчка Анна Павловна говорила, что у Фрейда есть книга по теории сексуальности. Папа ее читал и объявил, что для такого материала я еще слишком «юн». Все не так обидно, как «мал». Вперемежку с опальным Фрейдом упиваюсь Сенкевичем — «Камо грядеши», «Огнем и мечом». Еще по настоянию папы штудирую Сен-Симона. И тайком — рукописного «Луку» Баркова.
Июль
Папа дружит со Львом Борисовичем Чижаком. Познакомились они давно. В конце двадцатых-начале тридцатых Чижак был помощником Постышева. Потом его послали замом главы Амторга в Нью-Йорк. И вернулся он в Москву в один месяц с папой. Вчера рассказал, как его тогда на Дзержинку вызывали. Маленький, от горшка два вершка, щуплый, с огромным, как у Сен-Симона, носом, умными глазами за мощными линзами, голосом как иерихонская труба (это выражение Матреши) — это дядя Лева. Да, в Гражданскую войну подхватил туберкулез, но вроде залечил. В НКВД его вызвала «тройка». Председатель говорит: «Расскажите, товарищ Чижак, о деятельности врага народа Постышева». Чижак отвечает: «Врага народа Постышева не знаю. Работал много лет с честным, преданным ленинцем Павлом Петровичем Постышевым». — «Больше ничего не хотите добавить?» — «Хочу. Горжусь, что довелось работать с таким человеком». — «Подождите в коридоре, после принятия решения по вашему вопросу мы вас вызовем». Вышел в коридор, сел на лавку. Ждет час, два, три. Расстрел? Тюрьма? Ссылка? Никто в дверь не входит, не выходит. Постучал, открыл — никого. Ушли через заднюю дверь. Что делать? Кто отметит пропуск? Уже десять часов вечера, одиннадцатый. Дошел до проходной, думал — тут и сцапают. Нет, дежурный взял пропуск, глянул, откозырял: «Проходите». Вышел. Шумная вечерняя Москва. Дома жена чуть с ума не сошла от страха за него. Потом оказалось — «тройка» вычеркнула его из жизни. Волчий билет. Куда ни приходит с просьбой о работе, везде отказ. «Тогда, Алешка, я и пришел к твоему папе. Он меня взял — деканом вечернего факультета иностранных языков». Отец засмеялся, я знаю, как он смеется, когда стесняется или ему неловко: «Лев Борисович, ну было это и быльем поросло». — «Нет, — Чижак на меня смотрит, — сын должен знать о таких вещах. За то, что твой папа меня на работу взял, ему пытались дело пришить. Как? Очень просто — один скрытый враг народа покрывает другого! Но не вышло: и Крупская, и Литвинов, и Трояновский встали на защиту твоего отца».
Вот это да! Я же ничего этого не знал. Ошарашенный, с восторгом гляжу на папу.
Четвертое июля — День независимости Америки. Директор сняла нас с работ в подшефном колхозе. К нам едут союзнички, наша школа считается лучшей в районе. Шесть старших классов собрались в актовом зале. Появляются америкашки — один в гражданском, советник посольства, с ним три офицера.
Подарки нам привезли, письма от американских школьников: дружба по переписке. Директор и советник выступили. Холеный такой американец, все о коалиции рассуждал, о демократии. Подарки — брелки, ручки и зажигалки, все с их флагом. От нас с ответным словом Коля Игнатьев выступил. Вся школа знает — у него на фронте батя и пять братьев воюют. Он текст своего выступления утром с передовицы «Правды» списал. Озвучил как Левитан по радио. А потом вот что дословно сказал: «Кровь в обмен на тушенку — это не дело, господа. Когда второй фронт будет?» Американцы переглядываются, что-то бормочут меж собою. А в передних рядах выкрикнули: «Второй фронт!» И весь зал подхватил: «Второй фронт! Второй фронт!» Директор подняла руку, что-то кричит. А мы ногами топаем, скандируем: «Даешь второй фронт!» Так и ушли американцы, невесело улыбаясь. А мы получили головомойку за наше «гостеприимство» и на следующий день укатили в колхоз.
Сентябрь
Только я прибежал из школы, пришел Кузьмич, стоит у порога, мнется. Обычно, протопив печи, он заходит, чтобы проверить, как нагрелись наши голландки. Но до отопительного сезона еще далеко. «Лелька (он зовет меня, как мои домашние), чтой-то меня просифонило. Налил бы чего стакан». «Чего» — это водки. В буфете графин пустой, но я знаю — папа держит запасную бутылку в ванной. Она должна быть в стенном шкафу за тремя высокими томами «Мужчина и женщина». Кузьмич плотно берет стакан всей своей мозолистой пятерней, но пьет очень деликатно, медленно, с передыхом, как горячий чай. Только что не дует. Приоткрыла дверь на кухню Ленка, увидала Кузьмича, фыркнула. Матреша приготовила быстренько бутерброд — кусок черного хлеба с жареным луком и картошкой. Кузьмич осторожно взял его, сказал: «Отнесу дочке Нинке, скоро из школы прибежит». Матреша, наскоро завернув картофельные блинчики в газету, положила сверток в его карман. Она боится, что Ленка наябедничает отцу — мол, продукты по карточкам, а Матрена их транжирит. Я считаю — Кузьмичу помогать надо. Его жена Ксюшка в октябре прошлого года поехала в деревню к родне, за продуктами, попала под немца и сгинула. Старый мужик остался один с семилетней девочкой. Папа сам дает Кузьмичу деньги. Смеется, говорит: «Выдадим Матрешу за Кузьмича». Та на шутку не обижается.
Сколько срывалось у меня попыток уехать на фронт. Написал маме — я слышал, что берут и младше меня ребят сыном полка. Как было бы здорово воевать вместе с мамой. Она ответила: говорила с комбатом и с комиссаром. Оба в один голос твердят: «Пусть учится, когда исполнится шестнадцать лет — возьмем». Шестнадцать! Еще два года. Война уж точно кончится. Папу несколько раз упрашивал. Был у него в гостях друг еще по комсомолу, заместитель начальника штаба партизан всей Белоруссии Одинцов. Мировой мужик, полковник, два ордена Ленина, орден Красного Знамени. Разговор у нас дома, за столом. «Возьми его своим адъютантом», — папа говорит. «И возьму, — Одинцов говорит. — Но не адъютантом, адъютант у меня — капитан, а ординарцем хоть сейчас!» Я был на седьмом небе! Прощай, школа, уроки, записочки. Здравствуй, разведка, закладка мин под эшелоны с фрицами, атака с гранатами и автоматом. Ура! Только папа на следующий день развел руками — Одинцова срочно отправили в тыл врага.
Был в гостях начальник курсов разведчиков генерал Кочетков. Папа временно передал под его курсы одно из зданий института. «Воевать хочешь?» — это генерал за столом у нас дома спрашивает. «Хочу, товарищ генерал». — «Приходи завтра ко мне на курсы, поговорим». Пришел. Искать не надо, я раньше в этом здании у папы бывал. Захожу в кабинет. У него уже майор сидит. «Я вот об этом парне». Это он майору. Майор спрашивает: «Язык немецкий учишь?» — «Немецкий». Он начал шпарить, как настоящий Ганс. Я на его вопросы попытался промямлить что-то. «Да, — генерал сказал это почти радостно, — не густо». «Ха! — гоготнул майор. — Как говорят немцы — швах». А у меня уже слезы наготове. Что они, сами не знают, как у нас язык в школе учат. «В нашем деле язык — основа. — Генерал вздохнул. — С такими знаниями, чтобы достичь нужного нам уровня, уйдет три года, не меньше». Я шел домой и ревел как белуга.
Был в гостях давний приятель папы командир танкового корпуса дядя Любомир. Его дочка училась у папы в педучилище. Весельчак, хохмач. Матреше подарил шмат сала, Ленке — позолоченные вязальные спицы (их, говорит, мои разведчики «ревизовали»), мне — немецкий офицерский кортик, папе — здоровую армейскую флягу трофейного шнапса. Ну, думаю, этот наверняка возьмет. «На фронт хочешь? — Он посмотрел на папу. — Добрый хлопчик. Поможешь нам фрицев бить. Я зараз на Урал слетаю за танками, а ты через три недельки подтягивайся». — «Куда?» — «Как «куда»?» «Ко мне. В Калинин. Тридцать первая армия». — «А форма?» — «Форма пустяки. У меня в бригаде такой портной, что сам командарм у него обшивается. Такую форму сварганим — все девки твои». — «Кто ж меня туда пустит?» — «Сейчас». Достал планшет, вынул из него блокнот со штампом бригады. «Вот тебе пропуск. Годится?» — «Еще бы!» Мне хотелось прыгать от радости. Только дядя Любомир уехал, я бросился к Юрке. Не терпелось рассказать, что пройдет всего три недели, и я буду на фронте. Прибегаю, достаю бланк: «На, смотри!» Юрка удивился: «Чего смотри? Пустая бумажка». И правда — штамп есть, а больше ничего, пусто. Бегу домой — не ту бумагу дядя Любомир мне по ошибке дал. Папа смеется: «Не ты первый на эту удочку Любомира попадаешься. Симпатические чернила. Давненько он ими балуется». Такая обида и злость меня взяли на этого армейского фокусника. До слез почти. Сдержался все же. Я ему так поверил. Папа «успокоил»: «Перед уходом Любомир сказал, что ты ему понравился. Будет шестнадцать — возьмет тебя к себе». Опять двадцать пять.
Ноябрь
Колька Игнатьев смеется: что такое не везет и как с ним бороться. Да, что не везет, то не везет. Решили мы с ним сами рвануть на фронт. Втихую собирали продукты в школе: пирожки, булочки, все, что дают на завтрак. Дома картофельные оладьи, куски хлеба. Колькин отец на фронте, мой поехал в освобожденные районы Подмосковья, сказал: «Налаживать систему образования». Самое время. Ленка меня искать не будет, ей мое исчезновение лишь на руку. Мамуня будет плакать, переживать, но в милицию не пойдет, она просто не будет знать, как это сделать. А если и пойдет, то не сразу, через несколько дней. Нас к тому времени сто раз след простынет. Положили мы в портфели вместо учебников и тетрадей собранные харчи и после первого урока ударились в бега. До Павелецкого от школы рукой подать. А на вокзале и начались первые ухабы. Документы проверяют и милиция, и военные патрули. Мы решили добраться до Каширы поездом, а там прибиться к какой-нибудь части. Но поезда ходят нерегулярно. Мало того, пока мы болтались по перрону, у нас пять раз проверяли документы. Злее всех проводники. Требуют билет, пропуск и документ личности. А у нас ничего этого нет. Только комсомольский и ученический билет, но проку от них никакого. Без пропуска и паспорта не дают билет на поезд. Какой-то добрый дядя посоветовал: «Идите пешкодралом до Москвы-третьей, оттуда легче уехать». Дошли, ждем. Час, два, три — ни одного пассажирского. Залезли вечером в порожний товарняк, поели и улеглись на соломе спать. Проснулись уже засветло от грохота, криков. Снаружи кто-то откатил дверь. Военные. Из разговора слышим — Кашира. Заскочило несколько человек, стали втаскивать ящики. Командир кричит: «Соколики! Осторожно! Со снарядами шутки плохи. Неловко двинуть — и взлетим все к той самой маме!» Нас заметил один, кричит: «Товарищ капитан, здесь посторонние! Похоже, лазутчики!» Привели нас под конвоем к военному коменданту: пожилой майор, глаза красные, щеки впалые, будто мукой посыпаны. «Кто такие? Откуда? Документы?» Мы объясняем — хотим на фронт. Смотрит на нас с подозрением. По документам нам четырнадцать. А на вид Кольке все двадцать, да и я ростом вымахал с коломенскую версту (так Кузьмич однажды Матреше обо мне сказал). «На фронт, значит, собрались?» Коменданту то и дело бумаги какие-то на подпись подсовывают, докладывают о прибытии и отбытии эшелонов, билеты на Москву вымаливают, но нас он из виду не выпускает. Стоим. За спиной конвоир с винтовкой. «За последние дни в район две группы диверсантов немцами были заброшены. Выловили, да видно не всех». — «Передать их в СМЕРШ, и все дела!» — весело советует молодой лейтенантик, видать, помощник майора. «Больно ты швыдкий!» — Комендант закуривает, кашляет. «Кто может все это подтвердить?» Майор кивает на наши комсомольские и ученические. Мы даем московские телефоны родителей. «В Москву?! — ойкает лейтенантик. — Тут в горвоенкомат Каширы не дозвонишься. Чего возиться с этими? Явно контрики. Отвести в овраг — и в расход». «Молчать! — Майор выдохнул одно это слово. Потом нам: — Разберемся. — И конвоиру: — На гарнизонную гауптвахту». Но там нас не приняли, все камеры забиты дезертирами и самострелами. Переправили в КПЗ: ворюги, мешочники, барыги. Кто в карты дуется, кто байки травит, кто вшей бьет. С меня двое хотели стянуть пальто, Колька своим пудовым кулаком так одного звезданул, водой отливали. Один дед, его в камере уважали, пустил нас на свои нары, дал по куску хлеба и по картофелине (портфели наши отобрали конвоиры). А ночью стал к нам приставать. «Я, — говорит, — на зоне к мальчикам привык, слаще любой раскрасавицы». Ушли мы в единственный свободный угол, так возле параши на полу до утра и просидели. Один урка нам ночью рассказал шепотком, что этот старичок пришлёпал в Каширу, чтобы немца хлебом-солью встретить. Он из бывших, купец первой гильдии. Да кто-то из жителей его опознал: замели, выясняют. В лагеря он две ходки до войны имел. Днем все-таки приехал подполковник из СМЕРШа, нас с Колькой допрашивал. На незнании Москвы хотел поймать нас, замоскворецких! Все равно не поверил. Еще троих диверсантов арестовали. Сознались — было пятеро. Где еще двое? Приметы не сходятся, но приметы можно изменить. Ночью опять сидим у параши, греем друг друга. Спать не можем. Жалко себя. Вдруг часовой в дырку в двери кричит: «Которые побегли немца воевать — на выход!» Ночью?! Испугался я теперь не на шутку. Ночью на прогулку не водят. Часовой в коридоре смеется: «Не бздите, пацаны! Отпускают вас на волю». Приводят в кабинет. Свет, тепло. Начальник тюрьмы и комендант станции улыбаются. «Мы тоже хотим на фронт, а нам приказывают здесь сидеть». — Это майор. «Всяк сверчок знает свой шесток. — Это начальник тюрьмы. — Вот, за вами приехали». Поворачиваюсь — папа! Что такое счастье? Любой школьник знает эту тему для сочинения. В тот момент для нас с Колькой это и было самым настоящим счастьем. Три часа мы тряслись в папиной «эмке» до Москвы, рассказывали о нашем «великом Походе». Сидели сзади, завернувшись в овчину. Тепло, уютно. Папа слушал молча. Водитель Миша, раненный в грудь навылет и списанный вчистую, то и дело вскрикивал: «Ну, дает! Эх, молодца!» Перед самой Москвой, за последним КПП, папа повернулся, сказал: «Хорошо то, что хорошо кончается. Майор сообщил — был момент, когда ваши жизни висели на волоске. Какой-то лейтенант настрочил донос, что не в меру сердобольный майор пожалел не то диверсантов, не то дезертиров. Проезжал через город Мехлис. (Мы с Колькой о нем в первый раз услышали.) Приказал — всех подозрительных к стенке, без суда и следствия. Гауптвахту враз очистили, а там более полусотни людей было. Слава Богу, до тюрьмы не успели добраться». Миша удивился: «Чего, этот Мехлис так разошелся?» Папа ответил: «Диверсанты один из мостов через Оку взорвали».