Поддубенские частушки. Первая должность. Дело было в Пенькове
Шрифт:
Она прервала фразу, увидев записку мужа, прочла ее и улыбнулась:
— Ну зачем же ты щи в печь поставил? Эх ты, дитя малое. Щи на холод надо, — проговорила она так, словно Федор Игнатьевич был рядом.
Потом вынесла чугун в сени, вернулась обратно и продолжала:
— Сегодня у нас все бабы переругались, прямо смешно… Три чеха приедут, а всем охота, чтобы у них гости ночевали. А они и ночевать, наверное, не станут. Приедут, посмотрят и уедут. А наши бабы все равно ругаются. Говорят, завтра сам Василий Степанович будет ходить и смотреть, у кого лучше. И мой с ним будет
Федор Игнатьевич стоял у двери, не решаясь переступить порог. За его спиной я увидел ту самую старушку, которая останавливала меня на улице.
— Ну, и нагнала страху, — заговорил Федор Игнатьевич, — в собственную избу войти робею.
Он прошел на цыпочках, шаркая по стене рукавом гимнастерки, сел к столу, и я почувствовал исходивший от него острый запах йодоформа.
— Химия отелилась, — устало сказал он.
— Бычок или телка? — спросила жена.
— Телка. С пятном на носу. Вся в отца… Иди, садись, Мария Евсеевна, — обратился он к старушке. — Что тебе?
— Известно что, Федор Игнатьевич. Сказали бы хоть вы председателю, чтобы корову обратно в стадо взяли. Ведь одна я. Братья бросили, сынов нету.
И она опять беззвучно заплакала.
— А сколько ты трудодней наработала? — спросил Федор Игнатьевич.
— Да сколько мне наработать? Больная я, батюшка…
— А на своем огороде работаешь?
— Через силу, батюшка. Кабы на огороде не работала, так и вовсе ноги бы протянула.
— Так. А чья корова? — Федор Игнатьевич быстро взглянул на старушку и медленно стал поглаживать мягкими ладонями неподатливые складки скатерти.
— Чья корова? Моя, батюшка, моя.
— А не брата, который в город уехал?
Старушка испуганно посмотрела на Федора Игнатьевича.
— Нет, не братова корова, батюшка, ей-богу, не братова.
Федор Игнатьевич молчал, поглаживая рукой скатерть.
— Моя корова, убей меня гром, моя…
— Дочка, зажги свет, — сказал Федор Игнатьевич.
За перегородкой кто-то зашевелился, тупо защелкали кнопки платья, и вскоре вышла Наташа. Со сна она была теплая и розовая, и пуговица отпечаталась на ее пухленькой смуглой щеке.
— Ой, таз! — удивилась она. — Мама, можно я умоюсь в тазу?
— Умывайся, — сказала мать из кухни.
— Так и что же, что корова братова, — неожиданно сказала старушка. — Брат в город уехал и мне ее бросил… Кормить-то ее надо? Куда я ее дену?
— Сдай в колхоз, — посоветовал Федор Игнатьевич. Старушка как-то недоверчиво засмеялась, видимо, не понимая, шутит ли заведующий животноводством или говорит всерьез.
— Скажи, батюшка, председателю, скажи…
— Что же я ему скажу, Мария Евсеевна? Есть положение, что за пастьбу единоличных коров надо вносить в кассу колхоза пятьсот рублей.
— Опомнись, батюшка! Где я возьму пятьсот-то рублей!
—
— Скажу, скажу, батюшка. Так и скажу. — Старушка помялась, утерла глаза и губы концом косынки и нерешительно проговорила: — А пускай пока она в стадо ходит…
— Нет, так нельзя. Пусть он или деньги платит, или тебе корову передаст. Принеси бумагу, что корова твоя, а тогда и веди ее в колхозное стадо.
— Бумагу, значит, надо? — насторожилась старушка.
— Да, бумагу.
— Ну, бумагу-то мы сделаем. Вот спасибо, что выручил… Вот спасибо, батюшка.
Раздался грохот. Наташа уронила на пол кувшин.
— Тяжело, дочка? — спросил отец, не поворачивая головы.
— Пальцы у ней не держат, — сказала мать из кухни. — Умаялась.
— Ничего, сейчас отойдут, — отозвалась Наташа. — Мы сегодня сто восемьдесят три процента дали. Правда, папа, сто восемьдесят три! Гриша считал.
— За какое время?
— За двенадцать часов. Да еще стояли час из-за дождя. А сто восемьдесят три процента нормы сделали. Завтра, Гриша сказал, еще больше накосим.
— Смотри-ка, какие вы горячие! — заметил Федор Игнатьевич, все так же разглаживая скатерть мягкими руками. — Ну, все, Мария Евсеевна, все.
Казалось, ему стыдно за старушку.
— Все, все, батюшка… И в сельсовет ходила и в район, ничего и слушать не хотят. Один ты, ровно отец родной…
Умывшись, Наташа подошла к столу и села, подперев кулаком щеку. Старушка поднялась со стула, но не уходила. Наташа жалостливо смотрела на нее.
— Теперь куда пойдешь? — спросил Наташу отец.
— На комсомольское.
— Опять всю ночь заседать?
— Часов до двенадцати.
— А нельзя мне дровишек немного, батюшка? — заговорила старушка и снова собралась плакать.
— Насчет дров — к председателю, — сказал Федор Игнатьевич и нетерпеливо встал.
— Жалко? — спросил он Наташу, когда старушка ушла. — Вижу, что жалко. А ты ее брата знаешь? Кузнецом в Синегорье работал, Иван Евсеевич. До объединения, при бывшем председателе, этому кузнецу неплохо жилось. Каждый день на колхозных лошадках на базар ездил. А вот как объединились, не пришлись ему по душе колхозные порядки — ушел Иван Евсеевич из колхоза. Работает в городе, а по-прежнему живет в Синегорье в своей избе, и огород разводит на нашей земле, и корову гоняет на колхозный выгон, и дровец ему больше, чем другим, надо, — на базаре продавать. Ты вот работаешь двенадцать часов, а он оставил старуху колхозницей, чтобы ее руками твое добро тянуть… Тебе ее жалко, а у меня внутри вое кипит… — Федор Игнатьевич зашагал из угла в угол, не замечая, что сапоги его оставляют на чисто вымытом полу следы извести. — Ничего. Разберемся как-нибудь что к чему. Коммунистов у нас теперь семнадцать человек. И вас, комсомольцев, тоже порядочно. Только поменьше бы вам заседать надо… Вот вы на комсомольском собрании обсуждали, как чехов принять, а толку нет. Что у вас получилось О организацией ночлега? Надо было назначить три дома — и все. А то теперь все словно к Октябрьским праздникам готовятся. Кому поручена организация ночлега?