Подконвойный мир
Шрифт:
Майор заметался. Оглохший, растерянный, напуганный — пробкой выскочил он в тамбур.
— С кем связались! — набросился он на старшего сержанта. — Арестую! Сгною! Мало вам казенных харчей и довольствия?!
— Товарищ майор! — взмолился старший сержант.
— Матери наши в колхозе, голые, босые. Хлеба и в этом году не получили. Весной с голоду помрут. Каждую весну на тошнотиках держатся из картошки, что под снегом перезимовала. Травой, корой питаются. Сестренка в эту весну померла от травы. Братишке не в чем в школу ходить. Для них взяли. Мы дружно, все солдаты.
— Подлецы! Хабарники! — кричал майор. — У врагов взятки брать! Не умеете концы прятать, так не беритесь!
Вагон стал медленно двигаться. Старший сержант выпихнул из тамбура двух своих товарищей, захлопнул дверь и выхватил из нагрудного кармана пачку денег.
— Товарищ майор, здесь шестьсот двадцать. Это все, что получили. Возьмите! Пожалейте! Не губите! Товарищ майор!
Майор обмяк. Раздувшиеся жирные щеки опали. Он взял деньги, сунул в карман и спрыгнул с подножки.
— Смотри, чтобы в последний раз! — погрозил он пальцем.
Поезд все глубже зарывался в скифскую глубь. Хмурые вековые ели бежали с обоих сторон вагона. Постепенно затихали возбужденные голоса. То тут, то там слышались уже хрип и храп, бормотание и тревожные выкрики сонных. Ночь косила утомленных перегоревших людей, ночь, насыщенная тревогой и кошмарами предчувствий.
В проходе, возле женской клетки, появился солдат.
— Солдатик, касатик! — зашептала одна из малолеток. Подойди, голубок, хребтинка чешется. Полозготал бы, помиловал бы, пошуровал бы вдоль хвоста. Полжизни без мальчишек. Прошвырнуться бы.
Солдат не подходил к решетке. Он облокотился на наружную стенку вагона и неуклюже отбрехивался:
— Знаем вашу сестру. Небось навару полпуда и вшей чувал. На лекарства разоришься.
— Что ты, касатик. С кем дело имеешь! Что я — воровайка, лахудра какая! Я, как есть, с детдома, крестьянская дочь. Родителей моих куда-то заслали. И вон у той чернявенькой, что рот разинула, сопит, тоже родители в Туркестане. Гречанка она. Увез ее оттуда из спецпоселка офицер — потаюхой — соблазнил четырнадцатилетнюю. Побаловался и бросил. Ее сейчас же за побег со спецпоселка запечатали. Свеженькая как ягода. Мы — девчата чистые, только вот неспокойная я, успокой ты меня. Выпусти на оправку. Похлопочу: червячка заморю.
— Давай, я гречанку выведу, — предложил солдат.
— Шалишь, первая я.
Солдат вышел из вагона. Минут через пять он вернулся в сопровождении старшего сержанта. Осторожно, на носках, прошли они вдоль клеток, убедились, что все спят и потом только отперли женскую клетку.
Сначала сходила рыженькая вострушка. Через полчаса она разбудила черненькую, а сама свалилась на её место в изнеможении. Когда вернулась третья — она залезла наверх, растормошила высокую стройную брюнетку лет двадцати пяти, ту, что кричала майору о лесбийстве малолеток и сказала:
— Слышь ты, докторша, — конвой сказал, чтоб ты вышла зараз до них. Вон дверь солдат держит открытой. Если не пойдешь, пустят тебя под воров. Ясно?
— Уйди, гадость, — отрезала женщина. — Не доросли твои мышиные жеребчики до меня.
— Ну и сохни, стерва. Пусть твоя родилка паутиной зарастет. Мужики, ведь! Мясо живое! Они сейчас на вес золота. Нету мужиков. Хоть за телеграфный столб замуж выходи. В рот тебе пароход!
Она соскочила вниз и заверещала вполголоса:
Мы глотали все на свете, Кроме шила и гвоздя, Шило дома позабыли, А гвоздя глотать нельзя.В порыве экзальтации, выставив руки, она затряслась по-цыгански, выставила в сторону солдата тощий задок, будто выговаривающий что-то бесконечно бессыдное и похотливое.
Я и лошадь, я и бык, Я и баба и мужик, Для товарок я — кобёл, Для шофера — женский пол. Эх! Эх! Эх! Эх! Отпусти мне грех. Не отпустишь, барбос, Откушу тебе нос. Эх! Эх! Эх! Эх!— Заткнись, мурло, — окрысилась скуластая блондинка. — На блевоту тянет.
— Есть, заткнись! — залилась серебристым смехом девчонка, торжествуя, ликуя, что удалось под носом этой матерой похотливой фурии незаметно отведать запретного.
— Будет он долго носить след моих зубов, — шептала она, засыпая. — Острые, жадные, злые у меня зубы. Острые… злые… Злые… Злы…
Глава вторая. На пересылке
Привезли на край земли. Кругом чужедальняя темь на тысячи мерзлых верст, космическая стынь и пурга.
— Давно тут, дедушка? — спросил Журин у рабочего вошебойки пересыльного лагпункта.
Тот внимательно посмотрел на Журина и ответил:
— Я и в отцы тебе не гожусь. Не смотри, что седой, бородатый, разбитый. Тебе, вот, под сорок, а мне под пятьдесят. С 1937-го года мантулю без передышки. Пригнали к колышку. Слагал я в ту пору так:
Битый, рваный, пытаный, согбенный, Тысячи верст в этапах прошагав, Возвращаюсь я с конца вселенной, Всю изнанку жизни испытав, Никому на свете я не нужен, Некому поднять в честь встречи тост, Потому, силенки поднатужив, Приползу я на родной погост. Припаду к извивам старой ивы, Прежде, чем в бездонье тьмы уйти. Расскажу как горьким горем жили И как справедливость не нашли.— Вы — поэт? — спросил Пивоваров.