Подлинная история Любки Фейгельман
Шрифт:
– Вот как! Значит, обаяние артиста – это, по-твоему, туфта или туфля, как говорит наш сын на этом ужасном уличном жаргоне…
– Обаяние – это все что угодно, но только не музыка, – сказал отец, отсчитывая матери успокоительные капли (я слышал, как пузырек постукивал по краю чашки), хотя сам явно нуждался в них не меньше ее.
9
Дальнейший разговор моих родителей я не слышал, поскольку они, заботясь о конспирации, еще плотнее прикрыли дверь в мою комнату. Хотя можно было и не заботиться, поскольку
С этих пор всякая туфта называлась у нас во дворе туфлей – как назидание тем, кто отваживался ослушаться Саньку и нарушить введенный ею негласный запрет на пустую болтовню.
Однако к разговорам родителей я той весной чутко прислушивался – несмотря на их конспирацию. Прислушивался не из-за Хрущева и Сталина, а из-за Вана Клиберна, и это была не пустая болтовня и не туфля – во всяком случае, для меня.
Вот и сейчас до меня долетали отдельные фразы – долетали потому, что я весь замер, старался не шевелиться, чтобы не производить лишних, заглушающих их звуков, и отчаянно напрягал слух.
И по этим фразам можно было кое о чем догадаться. К примеру, отец несколько раз упомянул некоего Льва Николаевича – конечно, не Толстого (с чего бы ему упоминать автора «Севастопольских рассказов»), а Оборина, у коего было такое же имя и отчество, и, что еще важнее, он сидел в жюри. Важнее, но не самое важное, поскольку самым важным было то, что Оборин выступил против присуждения первой премии Клиберну, и выступал единственный из всего жюри.
Поэтому отец и назвал его честным, справедливым и мужественным, не побоявшимся открыто заявить о своем несогласии с жюри и вызвать шквал возмущения и негодования среди одержимых поклонников американца.
– Лев Николаевич… один против всех… один не смог пойти против совести и промолчать – не смог, как когда-то его великий тезка, – сказал отец, повышая голос с явным намерением, чтобы я за дверью его услышал. И не только услышал, но и поддержал.
– Если бы все олицетворяли темное царство, тогда твой Лев Николаевич был бы лучом света, – возразила мать, – но в том-то и дело, что в данном случае темное царство – это он сам.
– Скажи еще, что Клиберн для нас – глоток свободы.
– И скажу… и скажу… – мать тоже повысила голос, рассчитывая на мою поддержку.
– Оборин, моя милая, не против свободы, какими бы глотками ее ни меряли, а против позерства и оболванивания публики с помощью расхожих приемов. Приемов, якобы демонстрирующих переживание музыки, на самом же деле потрафляющих вкусам толпы. Оборин образован и воспитан не по канонам Джульярдской школы, где царствует Розина Левина, родившаяся в России, но давно ставшая американкой. Лев Николаевич воспитан в благородном духе своего учителя Игумнова и вообще русской фортепианной школы. И ему претит всякая дешевка и фальшь. Но, увы, ему не остановить этого пущенного с горы снежного кома. Клиберн, в конце концов, искренен в своем позерстве, хотя в Джульярдской школе его не приучили
– Что после Клиберна?
– После него все начнут шармировать, причем притворно, искусственно, с подделкой под искренность. Распухший снежный ком, разогнавшись с горы, всех раздавит…
Так говорил отец и при этом с горечью сетовал, что вопреки мнению Оборина премию, конечно, получит Клиберн.
– Клиберн – и никто другой…
– Почему же?
– Потому что времена такие наступают, и наступили уже, – сказал отец с явным намеком на Библию, к коей он все чаще обращался.
10
Кроме того, я услышал от отца столь чтимое всеми имя Генриха Нейгауза, тем не менее произнесенное отцом с неуловимым оттенком иронии, ускользающе тонкой насмешки, призванным не столько поставить под сомнение его репутацию, сколько показать, как музыканты воспринимают Гарри в своем узком кругу. Ученики спросили Генриха Густавовича об исполнении Клиберном «Фантазии» Шопена: «Неужели вам нравится “Фантазия”? Ведь мы с вами ее толковали совсем иначе». И Нейгауз ответил: «“Фантазия” мне, может, и не нравится. Мне он нравится!»
– Вот она самая суть в ее откровенном и бесстыдном виде! – торжествовал отец. – Наш Гарри признался. Ах, лукавец, гаер, польский пан! «Фантазия» ему не понравилась, но зато сам Клиберн нравится! Каково! Нравится, потому что он душка, обаяшечка и шармер, как и сам Нейгауз! От Клиберна публика стонет, а публика – это в основном женщины, чей горячий поклонник – Гарри. Женщинам же нужна не музыка, а чувственное впечатление…
– Ну спасибо…
– Извини, я тебя не имел в виду. Я о другом.
– Хорошо, почему же Рихтер, по слухам, поставил Клиберну высший балл? – спросила мать со скрытой обидой и вызовом за то, что ей, как и прочим женщинам, приписали склонность не столько к интеллектуальным, сколько к чувственным впечатлениям.
– А потому что он сам позер. Не такой, конечно, как Клиберн, но тоже… не сахар. Не Рахманинов и не Софроницкий – посмотри на его лицо, когда он играет. Оно складывается, как варежка: лоб надвинут на глаза, и нижняя челюсть выступает вперед. Тоже нечто вроде шарма, хотя и иного рода. И попомни мое слово: Клиберну дадут, дадут первую премию, и все бросятся шармировать.
– Дадут, если одобрит Хрущев.
– А он одобрит – не сомневайся…
– Почему ты уверен?
– А потому что времена… времена такие наступают.
– Ты и впрямь считаешь, что Сталина вынесут, а Клиберна положат? Хороша шуточка…
– Не такая уж шуточка, если учесть все, что происходит…
– Не кощунствуй. Тихо. Сын может услышать, – сказала мать, и отец еще плотнее прикрыл дверь, хотя плотнее уж было некуда.
11
Хрущев одобрил, и премию присудили. Присудили не Власенко, конечно, а Клиберну. Не нашему, а американцу. Вся Москва ликовала: глоток свободы! Буква ю исчезла из обихода, и все, признаваясь друг другу в любви, с умилением повторяли фразу: «Я вас лублу». И напевали «Подмосковные вечера» – с тем же американским акцентом.