Подменыши
Шрифт:
Звуки ее глубокого, с переливами голоса плыли под низким потолком, бились меж выложенных кафелем, словно в покойницкой, стен, чистыми дождевыми каплями звенели на затоптанном грязном полу. Идущие по переходу люди, заслышав песню, непроизвольно замедляли шаги, лица их неожиданно светлели, тусклые, словно нарисованные, глаза начинали смотреть чуть жестче, чем могут позволить себе обычные клерки среднего звена. На секунду забыв себя, они сжимали кулаки, словно им вдруг до боли захотелось почуять в руке отчаянную сабельную тяжесть, стиснуть ребристую рукоятку злой донской нагайки, ощутить в ладони жесткую пропыленную гриву полудикого казачьего коня.
А для меня кусок свинца,
Он в тело белое вопьется,
И слезы горькие польются,
Такая жизнь,
Казалось, что даже чуть теплые лампы дневного света под потолком перехода раскалились и окрасились в какие-то нервные, надрывные цвета.
Мужчины поднимали глаза, и им виделся далекий трепещущий степной горизонт, соединяющий разгульное море трав и безоблачные равнины небес, к которым они плывут, качаясь в седлах. Хотелось бросить все – стареющих жен, бестолковых и жадных детей, – забыть иссушающую, как лихорадка, работу и отправиться туда, к бесконечной и опасной свободе между небом и землей. Упиваться дождями, зажимать пулевые раны, ловить в прицел черную вертлявую точку врага, жадно и торопливо креститься перед боем, точить у ночных костров зазубренное лезвие шашки, черпать обгрызенной деревянной ложкой пропахшую дымом кашу и засыпать под потоками опадающих августовских звезд. Свобода вдруг вставала перед ними такая простая и понятная, что на мгновение казалось, будто по-другому жить нельзя, немыслимо и неимоверно глупо. Расправив плечи, они делали несколько широких красивых шагов, как вдруг наваждение отступало, разверстый горизонт схлопывался и здравый смысл выбрасывал их обратно в простуженное московское утро, к обязанностям и привычкам, к рутине и бесполезности. На какое-то мгновение они останавливались, словно от удара в солнечное сплетение, делали по инерции несколько шагов, тупо вспоминая, куда идут. Досадуя на себя за глупую мечтательность, по мышиному втягивали голову в плечи, бросали по сторонам мелкие подозрительные взгляды – не заметил ли кто их секундной слабости? – и продолжали свой бесконечный путь к деньгам, на которые можно покупать новые тряпки, жирно лоснящиеся машины, шикарных женщин и прочий тлен, чтобы хоть на секунду успокоить свою вечно голодную, как гиена, жадность.
Белка пела, пока не иссяк поток идущих на работу. Около десяти часов она поставила гитару к стене, завернула ее в одеяло и выгребла все, что накопилось в коробке.
– Совсем неплохо для двух часов работы, – подвела итог Серафима, пересчитав наличность. – Можно пойти поесть чего-нибудь, а в районе пяти, когда народ с работы двинется, снова сюда вернуться.
Ближе к вечеру все повторилось. В маленьком подземном переходе снова пылали и плыли видения далекой степи: переливался от зноя горизонт, колыхались волны степного разнотравья, вздымались горбы скифских курганов, ястребы горделиво, словно римские цезари, восседали на вершинах каменных баб, купались в жарких лучах солнца жаворонки и дрожала литая грудь равнины от топота конских табунов. Неподвижно, как херувимы, парили в восходящих потоках воздуха орлы, осторожные дрофы поглядывали на едва виднеющуюся вдали фигурку всадника, клонились под ветром седые метелки ковыля, запахи перегретых трав дурманили голову. От вида этих просторов сердца людей вздрагивали, сбивались с ритма и пропускали удары. Становилось тоскливо, кому-то хотелось напиться, кому-то – подраться. Кто-то давал себе обещание съездить во время отпуска к родным на небольшой хуторок, затерянный где-то в ставропольских полях, кто-то решал, что завтра же бросит вдрызг осточертевшую работу.
Отработав пару часов, немного охрипшая, но довольная Белка кивком подозвала к себе друзей.
– Хватит на сегодня. У меня уже в горле саднит, будто репейников наелась, – сказала она, ловко, как опытная нянечка, закутывая гитару в одеяло. – Предлагаю забросить мелкого, Ленку и инструмент домой, а самим пойти отметить мой первый рабочий день.
Предложение понравилось всем, кроме Тимофея.
– Куда это? Я тоже с вами пойду, – быстро и безапелляционно заявил ребенок.
– Никаких “с вами”, – возразил Сатир. – Хрюша уже пропел колыбельную песню. Всем детям пора баиньки. А то переутомишься, свихнешься и вырастешь дебилом. Хочешь вырасти дебилом?
– Да не буду я спать! – ершился тот, злобно сверкая глазенками и смешно морща конопатый нос.
– Тем не менее придется, – проникновенно сказал Сатир и положил ему на плечо свою тяжелую, как молот, руку.
В конце концов Тимофея с доберманшей сплавили домой и стали решать, как лучше отпраздновать начало Белкиных трудовых будней.
– Я бы куда-нибудь в лес пошел, за кольцевую, – предложил Сатир.
–
Там деревья, снег по пояс, звезд как зерен в мешке – благодать!..
– Звезды – это, конечно, хорошо, но далеко, – сказал Эльф, поеживаясь от резкого мартовского ветра. – А потом ведь еще и назад идти придется… – добавил он и натянул на голову капюшон ветровки.
– Верно, – согласилась Белка. – Надо попробовать где-то в городе устроиться.
– Ладно, домашние животные, покажу я вам одно шикарное местечко.
Пальчики оближете. – И Сатир потащил их за собой, обняв за плечи.
Они пришли на крышу двадцатичетырехэтажки где-то в районе
“Марксистской”.
– Вот! – сказал Сатир, очерчивая рукой затопленные зернистым светом пространства мегаполиса.
Белка и Эльф прошлись по крыше, посмотрели по сторонам.
– Да, действительно хорошо. Парим над городом, как судьи небесные.
Замечательное место.
В небе над ними неслись черные, похожие на бесконечное стадо бизонов тучи, а еще выше сияла яркая, будто отлитая из таинственного небесного золота, луна.
Открыли по бутылке портвейна. Вино потекло по вздрагивающим пальцам.
– Пусть у нас никогда не возникнет сомнений в том, что перед нами лежат великие пространства! – кинула тост Белка сквозь порывистый и бьющий весенний ветер.
Они выпили. Эльф застегнул молнию на ветровке до самого подбородка и спросил:
– А ты видишь перед собой великие пространства? Я, например, не вижу. И уже давно. Я не знаю, как мы будем жить дальше. Чем мы будем жить дальше? Ты, Белка, будешь петь, а мы слушать и пить за твой счет? И так всю жизнь?
– Ты считаешь, что я зарабатываю эти деньги нечестно? Или я тебе настолько неприятна, что ты отказываешься что-то брать у меня? – усмехаясь хитро, спросила Серафима.
– Нет, конечно. Я говорю о движении вообще. О свете в окошке. Чего нам желать? К чему стремиться? Я, по-моему, больше ни во что не верю. Раньше я жил тихо и спокойно. Что-то зарабатывал, что-то тратил. Читал какие-то книги, из которых не делал никаких выводов. И по большому счету, все мне было все равно. А потом я связался с вами и увидел, что есть другая жизнь. Не та, моя, “чуть теплая”, а настоящая, шершавая, жестокая. В запекшейся крови, которая непонятно откуда взялась – то ли убили кого, то ли кто-то родился. У меня будто глаза открылись, что ли.
Словно я всю жизнь проходил в темных очках, а теперь они разбились, и свет выжигает мне глаза.
Он замолчал, вздохнул и продолжил:
– И сколько я ни смотрю вокруг, мне кажется, что всем в этом мире руководят глупость и жадность. Какие-то беспредельные глупость и жадность. А сам мир, разлагаясь на глазах, стремительно катится к
Армагеддону.
– А нами что, по-твоему, руководит, глупость или жадность? – поинтересовалась Белка.
– Вами что-то другое руководит, – ответил Эльф. – Вы не от мира сего. Из какой-то другой сказки. Потому-то я, наверное, и увязался за вами.
– Зря ты так, – сказал Сатир, встряхивая свою бутылку. – Нельзя разочаровываться в жизни.
– Ну конечно… – отмахнулся Эльф. – И что ж ты мне посоветуешь?
– А что тут советовать? – пожимая плечами, проговорил Сатир.
–
Например, можно повисеть, вцепившись в край крыши. Двадцать четыре этажа – хорошая высота. Хорошо прочищает мозги.
– Ты это серьезно? – спросила Белка.
– Вполне.
– Ты сдурел? А вдруг у Эльфа рука сорвется? И что тогда?
– В этом-то и весь смысл. Когда под тобой семьдесят метров пустоты и вся жизнь твоя зависит от кончиков пальцев, думается намного легче и правильней.