Подношение ушедшей эпохе
Шрифт:
1. ВПЕРВЫЕ И НАВСЕГДА
Ребенок лежал в постели, а молодая женщина, примостившись рядом на стуле, читала вслух:
В той норе во тьме печальной
Гроб качается хрустальный
На цепях среди столбов.
Не видать ничьих следов
Вкруг того пустого места.
В том гробу твоя невеста.
Эти страшные и таинственные строки, слышанные уже много раз, и сегодня были пугающе таинственны, и ребенок чувствовал, как сладкая горячая волна приливает к голове ощущением близости волшебного и чудесного. Смесь ужаса с восторгом переполняла, и счастливая развязка сюжета вызывала чувство приятного облегчения, но чувство это было бледным, второстепенным. Сказка была дочитана,
– Пора спать.
– Я – Оцеола, Восходящее Солнце.
– Вот и спи, мое солнышко. Свет тебе оставить или погасить?
– Погасить.
Мама поправила одеяло, погасила свет и вышла из комнаты.
Четырнадцатиэтажный дом стоял на самом краю южной оконечности Москвы, на пригорке. Из окон квартиры на последнем этаже открывался вид на поле и лес – дикий, густой, дремучий, уходивший вдаль, за кольцевую дорогу, в обильное лесами Подмосковье. По утрам на поле выходил пастух с кнутом на плече, а за ним медленно и понуро тянулись коровы. В лесу обитали лоси, белки, множество птиц. Для молодой женщины и ребенка лес был вторым домом, так много времени они проводили в нем, одни во всей этой первозданной дикой благодати. Лишь изредка попадались им навстречу одинокие путники, почему-то только мужчины. Они с удивлением смотрели на молодую красивую женщину, бесстрашно бродящую по лесу, и на ребенка – не поймешь, девочку или мальчика – в индейском костюме, сшитому по последнему слову вестернов.
Им – женщине и ребенку – никогда не было скучно вдвоем в лесу. То они собирали желуди под могучим дубом, добрым великаном, всепонимающим и всезнающим колоссом, хранящим тайны мира, – и потом делали из этих желудей ожерелья. То ходили к оврагу навестить знакомую белку, которую приручили. Она приходила на зов и брала из рук кедровые орешки или дынные и арбузные семечки, не сердясь на поползней и синиц, норовивших разделить ее трапезу. Зимой ходили на лыжах и добирались аж до самого «Узкого» – усадьбы, превращенной в санаторий, с одичавшим парком, прудами и чудесным пятиглавым храмом, наглухо запечатанным по случаю победы атеизма на одной шестой части суши…
Зимой синицы жались к жилью, залетали и на балкон верхнего этажа, и всегда находили там угощение. На чердаке гулили голуби, их органное гуденье было как бы постоянным естественным аккомпанементом нехитрого житья матери и ребенка.
Ребенок долго слушал, как мама принимает вечерний душ, негромко напевая, стелит в соседней комнате постель. И вот стало совсем тихо, лишь изредка машина, проезжающая внизу по улице, нарушала это звенящее безмолвие.
Спать не хотелось.
Что-то нарастало внутри, требовало выхода. Повинуясь смутному внутреннему побуждению, ребенок тихонько сполз с постели и уселся на полу, скрестив ноги, лицом к окну. Сквозь легкие шторы были виды горящие в соседнем доме окна. Ребенок сидел некоторое время, глядя на них, ни о чем не мечтая, не думая, слушая звенящую тишину. И вот что-то в нем стало шириться, высвобождаться, распространяться во все стороны, как свет от лампы. Ребенок увидел небо. Ночное небо в жемчужинах звезд, но не черное, а темно-голубое. Небо вошло в комнату, и комната растворилась в нем. Небо затопило окрестный пейзаж. Оно было со всех сторон – и над головой, и под ногами. В сущности, не было ничего, кроме этого безмерного, темного и сияющего неба, которое ширилось все дальше и дальше, и ясное, как полдень, сознание ребенка, растворяясь в этой беспредельности, ширилось вместе с ней. И вот уже не осталось малого и большого, только бесконечность голубела и сияла, и был покой, и было блаженство, и было великое благоговение перед открывшимся. И бесконечность мягко обнимала и обволакивала. И было чудо, и была тайна…
Молодая женщина зашла в комнату. Ребенок мирно посапывал, разметавшись на постели.
Смерть?.. Бог?..
2000
2. В НАЧАЛЕ БЫЛО МОРЕ
Трава, растущая вокруг дома, утаивает разные вещи, обыкновенно именуемые мусором, к которому лучше не прикасаться, если не хочешь навлечь на себя родительский гнев. Но сейчас, когда за тобой никто не при- (-под-) сматривает , стало быть, не может тебя унизить, ты можешь свободно предаваться увлекательным поискам, не опасаясь за свое человеческое достоинство. Всякая вещь на что-нибудь, да сгодится, стоит только ей оказаться в твоих руках – руках воина и художника. Кто ты сегодня? Умный человек, увидев орлиное перо в твоих волосах (перо, с риском для жизни добытое в зоопарке), сразу поймет, кто ты. Но смутит его выражение лица твоего – всепонимающее и чуть печальное, как у того, кого целует Иуда на глянцевой странице тяжелого фолианта «Искусство». Черт его знает, что там у них стряслось, и почему твое сердце стало тяжелым, как тот фолиант.
Лучшее, что ты можешь теперь найти, – это осколок бутылочного стекла, темно-зеленый, сквозь который мир видится грозовым, суровым и – праздничным. Нужно вырыть ямку в укромном месте, положить в нее кусочек фольги, цветок жимолости или ромашку, все это хозяйство осторожно придавить стеклом и засыпать землей. Когда-нибудь – после обеда, после боя – ты вернешься сюда раскапывать свой «секрет» – и чудесный зеленый глаз воззрится на тебя из земли. И ты, причастный тайне, скажешь: это хорошо, это сделано не мной, это было всегда.
Но в начале было море. Темно-зеленое, как бутылочное стекло,
иссиня-черное, как твои волосы. Розоватая жимолость пены, смуглый песок, и воздух – как газированная вода, которой всегда так хочется. Море начинается там, где кончается берег. Море не кончается нигде. То есть, оно бесконечно, если плыть все дальше от берега. То есть, оно все же не бесконечно, раз есть берег.
Ты, презренный, не умеющий плавать, можешь сколько душе угодно бегать взад-вперед по берегу, размышляя о бесконечности. Ты не то, что она. Пена мертвых русалок щекочет тебе щиколотки. Какой прок от того, что ты метко метаешь ножи и можешь взобраться на самое гладкое дерево? Зашвырни свою финку хоть за горизонт – сам-то ты останешься здесь, как ни метайся.
Черно-белая репродукция «Рождения Венеры», заботливо раскрашенная цветными карандашами. Только волосы собраны в пучок на затылке, а на теле – зеленые ситцевые треугольники. Ничего особенного. Мама идет купаться. А потом мы будем лепить жирафов, кошек и всякую всячину, но эта всякая всячина, вывалянная в песке и тающая на солнце, быстро превратится в груду омерзительных пластилиновых останков. Ожерелье из ракушек, похожих на крохотные трубочки с кремом, должно меня как-то утешить, и я утешаюсь, потому что это вовсе не ракушки, а клыки диких зверей, добытых мной на охоте. Преисполнившись отваги и гордости, я шествую по пляжу походкой хищной кошки (что не так-то просто на рыхлом песке), и если ко мне пристают какие-нибудь дети со своими глупостями, я молча обдаю их холодным презрением, как подобает охотнику и воину, много повидавшему на своем веку. А что видели они кроме решетки детского сада?
Земля, будучи плоской, все-таки круглая. Она крутится вокруг солнца, которое крутится вокруг другого солнца, которое… Вокруг чего, в конечном счете, все это крутится? Это невозможно себе представить. Это вызывает ужас. Ты такой маленький, жалкий и беспомощный, тебя поймают и высушат, как ты поймал и высушил краба (ну и вонища от этого краба, будь он неладен!).
– Мама!
– Спи, заяц.
– Я боюсь.
– Кого?
Ну как я могу ей признаться, что боюсь бес-ко-неч-ности? Она же меня засмеет!
– Я боюсь Бабу-Ягу.
– Не бойся. Баба-Яга – плод воображения.
– Что же, разве она – фрукт?
Мама смеется белой голубизной зубов, я – всем рвущимся наружу страхом. Утробно хохочут лягушки в заброшенном котловане за окном, еженощно они там хохочут, кишмя киша.
Я тычу пальцем:
– Настоящая квакофония!
На утесе горючем растет одинокое дерево. Это дерево воображения. Листья у него – как крылья бабочек «павлиний глаз». Когда дерево зацветает, оно поет и смеется, а когда созревают плоды, они бывают похожи на ананасы и на древних ящеров, только маленьких и очень задумчивых…