Подпольная империя
Шрифт:
Дорога ведёт через железнодорожный переезд и врезается в частный сектор. Старый, наверное, ещё довоенный. Таким вот и должен быть путь на погост, напоминающий о бренности бытия. Покосившиеся, громоздящиеся друг на дружке домишки, чёрные крыши, чёрный дым из труб, избёнки, вросшие в землю по самые окна.
Таксист останавливается на большой площади у открытых решётчатых ворот. Ждать отказывается и, нервно газуя, уносится прочь, будто боится, что, если задержится здесь хоть на минутку, то уже никогда не вырвется из этого царства мёртвых.
Я
Аллея с огромными гранитными памятниками, скульптурами и барельефами в честь безвременно почивших криминальных героев ещё не появилась, с десяток лет придётся подождать. Хотя вон тот гигантский холм, заваленный начавшими выцветать богатыми венками, возможно принадлежит Пеше Богдановичу. Принадлежит… Слишком мало принадлежит нам на самом-то деле. Слишком мало…
Я сажусь на лавочку, залитую солнцем, и жду. В небе кружат стаи ворон. Пахнет сыростью, весной и смертью.
Пришедших проститься с Айгуль немного. Если бы хоронили Цвета, тут бы, наверное, полгорода было. Венки речи, водка, делёж влияния. Хорошо, что к Айгуль это не относится. Цвет мрачно кивает, молча жмёт руку и идёт вслед за «Пазиком» с окнами, завешанными плюшевыми занавесками.
Его окружают серьёзные и пытающиеся скорбеть братки. Я смотрю на почерневшую заплаканную женщину. Это её я видел в доме Киргиза. Должно быть, его мать и тётка Айгуль. Кажется, для неё это действительно потеря. Она не голосит, не причитает, но и не стирает льющихся слёз.
Оркестр из нескольких затрапезного вида музыкантов, пропитанных спиртом не очень стройно выдувает траурные звуки. Сейчас, в смысле в будущем, никаких похоронных оркестров больше нет, а сейчас, в смысле сейчас, они довольно часто идут за гробами и оглашают округу печалью.
Автобус останавливается и из него выносят две табуретки. Потом некрасиво и не благоговейно вытаскивают гроб, обитый малиновым плюшем, и крышку с чёрным атласным крестом. Крышку ставят на асфальт, привалив к Пазику. Священника нет. Оркестр смолкает, и все немногочисленные участники прощания подходят к гробу.
Странное действие. Неорганизованное, неупорядоченное и неосознанное. Нет никакого плана и, кажется, всё подчиняется инстинкту, такому же, как первый крик, как первый секс…
Четверо здоровенных гробовщиков, не обращая внимания на нас, на скорбь и на близость вечности, переговариваются между собой, скалят зубы и кажутся максимально отстранёнными от происходящего.
Я смотрю на то, что осталось от Айгуль. Жёлтый пергамент кожи, подвязанная платком челюсть, дешёвые кружева, связанные марлей руки.
— Развяжите! — шепчет кто-то. — Надо ей ручки развязать и ножки.
Ручки и ножки… Какая-то старушка наклоняется над гробом и развязывает узлы. Потом она достаёт из кармана иконку и вкладывает в руки Айгуль. Наклоняется и прикасается губами ко лбу, а потом несколько раз крестит её
Со святыми упокой…
Будничные мордовороты, получив сигнал от Цвета, накрывают гроб крышкой и вбивают четыре гвоздя. Буднично, будто трудятся в столярной мастерской. Взяв подготовленные полотенца или, не знаю, что это, они несут гроб мимо свежих могил. Бодро и даже лихо опускают его в приготовленную яму и хватаются за лопаты.
— Подождите, — останавливает их Цвет и, наклонившись, берёт в руку горсть чёрно-жёлтой, смешанной с глиной земли.
Подойдя к краю, он бросает землю вниз, и она со звонким стуком бьёт в крышку гроба. Как в барабан, думаю я, а потом, когда подходит моя очередь, повторяю то же самое. Пусть земля будет тебе пухом. Так шепчут старушки.
Могильщики бойко и бодро, словно сдают нормы ГТО, засыпают яму и прихлопывают лопатами холмик. Из него торчит деревянный крест. Сверху кладутся пластмассовые венки и живые цветы. Цветов, впрочем, немного, всего одна охапка, привезённая Цветом. Белые гвоздики.
— Поедешь на поминки? — тихонько спрашивает он, наклонившись к моему уху.
— Посижу здесь немного, — так же тихо отвечаю я.
Он кивает.
— Ладно, подтягивайся, если что. Мы в “Кавказкой кухне” будем.
— Хорошо.
Постояв немного, все уходят. А я остаюсь. Сажусь на лавочку у соседней могилы. Она, похоже, прошлогодняя. Холм провалился, металлическая пирамида сложной формы со звездой на вершине наклонилась, как пизанская башня, а вот лавочка стоит, как влитая.
Я сажусь лицом Айгуль. Сижу и смотрю. Ни о чём я не думаю, не вспоминаю моменты, не размышляю о вечности. Просто сижу, как воробей, пригревшийся на солнце. Оно движется по небу, а я даже не шевелюсь. Времени проходит довольно много. Может быть, час и, возможно я даже проваливаюсь в дремоту, потому что не замечаю, как здесь появляется человек.
Он стоит и тоже смотрит на свежую могилу, а потом поворачивается ко мне лицом. Да я уж и так знаю, кто это. Киргиз, разумеется. Мы смотрим друг на друга, а потом я снова перевожу взгляд на могилу. Если честно, я сейчас ничего к нему не испытываю — ни злости, ни ненависти, ни желания убить. Будто это и не он, а призрак чего-то несуществующего.
— Х*ли ты сюда припёрся, — хрипит он, и мне становится ясно, что, в отличие от меня, он преисполнен страстей. — Доволен? Радуешься? Смотришь на плоды рук своих? Сука!
Не хочется вступать с ним в перепалку, но я против воли начинаю заражаться его яростью. Айгуль бы это, наверное, не понравилось, но я не совершенен. Даже наоборот. Я соткан из пороков, и гнев, внезапный, разрушительный, беспощадный — одна из терзающих меня бед.
— Заткнись, — кое как сдерживаясь, говорю я. — Не тебе брызгать ядом на этой могиле. Тебе бы землю грызть да слезами умываться, а ты вон попранную справедливость изображаешь. Не хотел говорить такое на могиле Айгуль, но рано или поздно я тебя убью. Не сейчас, потом, но не сомневайся, я слов на ветер не бросаю.