Подробности войны
Шрифт:
– Постой!
– крикнул я.
– Ты что, своих не узнаешь?
– Погоди!
– отмахнулся он: дескать, не до тебя.
– Да постой минутку! Столько не виделись!
Но Тагушев, тот самый, с которым мы в траншеях не один пуд соли съели, убежал.
И тут я заметил, что к сараю, к которому вела просека, бежали озабоченные люди. Я тоже кинулся туда, больше из любопытства, от нечего делать.
Я был убежден, что здесь, в глубоком тылу, в восьми километрах от переднего края, ничего плохого не может произойти. Оно должно быть лишь там, откуда я только что прибыл, то
Дверь в сарай была открыта. Еще с улицы увидел: внутри у входа и вдоль стен стояли офицеры с обнаженными головами, как в церкви. Я невольно снял шапку. Подошел к толпе. Все молчали, поэтому спрашивать было неудобно. Осторожно, чтобы никого не толкнуть, я тихо пробрался вперед и заметил, что в правом переднем углу стояли старшие офицеры и врачи. На табуретках, составленных двумя рядами, кто-то лежал. Многие плакали. Это показалось мне странным и непривычным. Ветхая крыша, казалось, провисла над пустой серединой сарая, сырой и холодный воздух знобил.
– Кто это?
– тихо спросил я соседа.
– Лазарев, из шестнадцатого, - ответил он шепотом.
Преодолев стеснительность и неудобство, я уже сделал несколько шагов к Лазареву, когда увидел, что у изголовья стоит комдив. Я взглядом робко попросил разрешения подойти, и комдив кивнул мне.
Он лежал, вытянувшись во весь рост, бледный и спокойный, будто живой. Отсюда мне было слышно, как комдив отдает распоряжения штабному офицеру:
– Значит, так, родителям - извещение. Погиб смертью храбрых. Командарму - доклад. Погиб на учениях с боевой стрельбой. Отрабатывали продвижение за огневым валом. Понял?
Тот, даже в этой скорбной, заполненной молчанием обстановке, щелкнул каблуками и вышел, гулко отпечатывая шаги.
Когда Лазарева похоронили, Тагушев привел меня в свой домик. В нем было тоже тепло и уютно, как у Лазарева. Зайнулин, старый, еще с Северо-Западного фронта, ординарец, приготовил обед, расстарался водки. Мы сели, выпили за упокой души и поели тушенку.
– Скажи, что же все-таки произошло?
– спросил я.
– А, - махнул рукой Тагушев, - изучали ручной пулемет. Кто его не знает?!
– Не скажи, - возразил я.
– Ну ладно, может, и надо было, - согласился Тагушев.
– Но кого руководителем назначили? Это же надо придумать! Серебрякова, начальника штаба двенадцатого полка. Знаешь эту сволочь? Маленький такой, в очках, дерьмо. Он и пулемета-то в глаза не видел, штабная крыса!
– Знаю, - подтвердил я.
– Помнишь, мы переходили зимой на другой участок. По сорок километров за ночь. С ног валимся. А он, смотрим, шкура, на рысаке гонит. Солдат в полушубке - на козлах. Кричит: "Р-р-гись! Р-р-гись!" Серебряков с девкой в санках катит. Веселый такой. И не стыдно!
Так вот, Серебряков, который винтовки в руках не держал, мне, Лазареву, Рябоконю, старым пулеметчикам, показывал, как его заряжать надо. Мы, конечно, глядели по сторонам, разговаривали. А он, скотина, поставил пулемет на стол, отвел рукоятку назад, вставил снаряженный магазин и нажал на спусковой крючок. И выпустил очередь
Я представил себе эту картину и в ужас пришел.
– Сначала мы даже не поняли, что произошло, - сказал Тагущев, - ну знаешь, ошеломило... Вот уж, кажется, навидались смертей на всю жизнь, а эта будто всех по голове ударила.
– Ну и что, будут его судить?
– спросил я.
– Его бы в штрафной батальон, чтобы он тоже войны попробовал.
– Не знаю, - ответил Тагушев, - вряд ли. Говорят, солдата, который магазин снаряжал, забрали в военный трибунал.
– А этот обмылок?
– На гауптвахте сидит. Не знал, видишь ли, что в магазине боевые патроны. Думал, учебные, без пуль. Ребенка изображает из себя. Уверен: ничего не будет. Слышал, что у него кто-то вверху. Если такое ничтожество по службе продвигается, то так и знай, что кто-то у него вверху сидит.
Я остервенел, накинул полушубок и бросился к выходу.
– Ты куда?
– хотел остановить меня Тагушев, но еще не родился человек, который помешал бы мне сделать, когда я что-нибудь очень хочу.
– Пойду застрелю Серебрякова!
– Да ты что?!
– Вот этой самой рукой.
Серебрякова я действительно нашел на гауптвахте.
– Слушай, - сказал я начальнику караула, - позови его.
Когда Серебряков вышел, я шагнул к нему и, забыв о пистолете, который лежал в боковом кармане полушубка, схватил за горло и ударил кулаком прямо по мерзким очкам. Я вложил в удар всю силу, горе и отчаяние, всю злобу. Увидел, как исказилось от страха лицо майора, как из носу пошла кровь, хрустнули очки и потерял сознание: солдат, охранявший арестованных, уложил меня прикладом автомата по голове.
Утром начальник караула разбудил меня:
– Вставай, капитан, позавтракай.
Солдат с подвязанной левой рукой, худой и бледный, видимо, только что выписанный из госпиталя, поставил передо мной завтрак и приложил правую руку к козырьку.
– Если потребуется, товарищ капитан, принесу добавки.
Он явно симпатизировал мне, ибо смотрел с большим уважением и благожелательством.
– Даст бог, пронесет, товарищ капитан!
– Что пронесет?
– спросил я.
– Может, говорю, ничего вам не будет за этого паразита.
Когда я ел, ко мне опять пришел начальник караула и с одобрением, пожалуй, даже с восторгом, сказал:
– А здорово ты этого гада штабного приложил. Из носу кровь не могли унять. А на черепе трещина: на какую-то железяку упал.
Утром с гауптвахты меня вызвал начальник резерва, вручил предписание и, ни слова не сказав, не упрекнув ни в чем, приказал возвращаться на передний край и принять роту, Шаяхметова направить в резерв вместо меня.
Озябшая лошадка, стараясь согреться, бежала без понуканий. Ординарец дремал, приютившись в уголке саней. Несмотря на мороз, мне было жарко. Потом почувствовал, что знобит, и понял: заболеваю. Елки, покрытые снегом, хлестали по лошаденке и осыпали пылью и ее, и сани, и меня с ординарцем.