Подсолнух
Шрифт:
В конце коридора показалась легкая, бесшумная, как тень, фигура Аллы Сергеевны. Издали разглядел Аким Терентьевич ее изумленно приподнятые брови и острый взгляд, взявший на прицел постороннего в послеоперационном отделении.
Прошептав виноватое «здрасьте», Лиза выскользнула за дверь. Присела на теплое, не успевшее выпустить из себя дневной зной деревянное крыльцо. С потемневшего горизонта зловещими зубцами поднималась грозовая туча. Она так медленно и неотвратимо располагала по небу свою удушливую свинцовую плоть, что у Лизы от отчаяния перехватило горло. Если бы было возможно обратиться с мольбой о спасении к какому-нибудь всесильному божеству, то у нее нашлись бы те необходимые слова, те доводы, которые убедили бы его изменить ход событий, вернуть обратно, в жизнь, ей, Лизе, беспомощно распростертого на больничной койке человека. Лиза очень хорошо понимала, что вся ее предыдущая жизнь была чем-то приблизительным, и
Грозовая туча заволокла небо, будто прикрыла землю низкой крышей. Обезличила сопки, лишив их привычной рыжей окраски, уронила на землю несколько тяжелых капель, собрав катышки пыли и прорычав какое-то сварливо; обещание, затаилась… И вокруг все стихло, напружинилось, даже ребячьи голоса смолкли. Лиза слышала, как вызывающе громко бухает в этой тишине ее сердце. Прижав ладонь к груди, она прислонилась к перилам лестницы, закрыла глаза. Увидела пепельное лицо с чужими, заострившимися чертами.
Усилием воли заставила себя услышать его голос, чуть хрипловатый, но неожиданно взвивающийся, если он волновался.
— Вы не оригинальны, Елизавета Викторовна, этот вопрос задают мне все… Конечно, мать — педагог Мухинского, конечно, отец — известный скульптор, да и сам вроде бы не бездарь. А что, позвольте спросить, я должен изображать на своих полотнах? Девушку, мокнущую под дождем? Старика, прогуливающего собаку, и такого же, непременно дряхлого, как и его живность? Можно и так, если за этим немногим ощущается знание чего-то такого… что дает право на любой, пусть самый незначительный предмет на холсте. Знание такого, что способности обращает в талант, а художника — в личность. Меня на собеседовании спросили, как я отношусь к одному из наших выдающихся современных художников. Из тех, которые и выставки в Манеже имели и собственные альбомы на лучшей бумаге. Я сказал, что он изысканно декоративен. Его картинами хочется, как обоями, оформлять интерьеры клубов. На третий день примелькается и станет привычным узором! У меня, знаешь, дома в Ленинграде висит почти весь Ван Гог в луврских репродукциях. Это да! Ни к одному из его лиц привыкнуть нельзя. Сколько гляжу — столько эти лица терзают, изводят… И если даже просто подсолнух, то это такая выстраданная желтизна, такой зной и жажда, что до одушевленности этот подсолнух доводят.
Лиза и Никита шли тогда по узенькой тропинке, ведущей на заставу. Сперва он провожал до дома Марину Семеновну, дослушивая ее рассказ о декабристах, а потом Лиза провожала Никиту.
— И что же, значит, ты специально срезался? — ехидно сощурив глаза, как бы передразнивая его привычку, спросила Лиза.
Никита громко захохотал, подбросил в воздух фуражку и ловко поймал ее на лету головой.
— Ну вы даете, Елизавета Викторовна! Неужели уж я таким ослом выгляжу? Просто решающую роль сыграли два факта. Первый: со мной вместе поступал один поразительный тип. Для него это явно был самый последний шанс — ему уж за тридцать. Всю жизнь мотористом проплавал на дальних рейсах. На его картинах море — никакой не пейзаж! Это то, чем живет человек, его смертная тоска, его ностальгия, а в другие моменты — его лютый враг, способный поглотить, смести, с легкостью уничтожить. Короче, это — живое существо, которое он сумел подчинить своим настроениям, своему взгляду, своей философии. Он сумел так лихо выразить себя, что его даже маринистом не обзовешь, хотя ни одной работы без моря нет. На последнем туре я подумал: «Какого черта я здесь у него под ногами путаюсь?» Ситуация так складывалась, что комиссия должна была кого-то предпочесть. И ежу было понятно, что предпочтительней окажусь я со своими наследственными приметами и мамой в предынфарктном состоянии. Ну, это первое. Сюда включаются, так сказать, и мои собственные соображения, что тема художника не вымучивается в сумерках мастерской, а обретается непросто и, наверное, даже невыносимо мучительно в этом вот нашем распрекрасном мире. — Никита сказал эти слова с какой-то зрелой, выстраданной горечью, так что Лиза дернулась удивленно: «Откуда это в нем?» Он широко развел руками, точно заключил в свои длиннорукие объятия все зримое и незримое пространство. — Ну, а второй факт сугубо, так сказать, личный. Мне надо было испариться из Ленинграда, чтобы освободить этот, на мой взгляд, лучший из всех цивилизованных городов от своего присутствия в его насыщенной толпе.
Никита задумался… Казалось, забыл совсем о Лизе. Глаза сощурились привычно, стали далекими и чужими. Лиза ощутила, как ревниво зашевелились в ней недобрые предчувствия.
— Кому-то было надо, чтоб ты исчез? — осторожно спросила она.
Никита кивнул, но его отрешенный взгляд все еще, видимо, блуждал по ленинградским улицам, вглядывался в чьи-то далекие и дорогие черты…
…Сизая туча снова исторгла глухое, угрожающее ворчание. Возле крыльца послышались голоса. Лиза вскочила со ступенек, увидела двух молодых пограничников. Узнала в них начальника заставы и замполита. А навстречу им с крыльца спускалась уже Алла Сергеевна, поправляя на ходу тоненький поясок халата.
Значит, она знала, что они придут… Сама вызвала их по телефону… Или они предупредили… Она умоляюще взглянула на хирурга. Но Алла Сергеевна прошла мимо Лизы, словно та была одним из столбов, подпирающих крышу больничного крыльца. Пригласила командиров Никиты к себе в кабинет.
Секунду Лиза, оцепенев, стояла на крыльце. Постом на цыпочках прокралась в больницу. Больничный коридор оглушил тишиной. «Так тихо бывает не к добру. Как в природе перед грозой. Затишье…» — пронеслось в голове. Но Лиза тут же заставила себя не думать о плохом. Озираясь по сторонам, нашла дверь, за которой отчетливо звучал голос хирурга.
— Так что, сами понимаете, насколько не ясна картина пока… Что касается вашего предложения, как врач могу сказать лишь одно: больной абсолютно нетранспортабелен. По сути дела, он еще в сознание-то не пришел. Травма черепа, сотрясение мозга, наконец, перелом позвоночника, обеих ног и правой руки… Все это, конечно, требует других условий и, несомненно, квалифицированных специалистов самого разного, как говорится, профиля… Но трогать его нельзя… Будем ждать. С городом я связалась — ночью Синельников вылетит. Лично с ним переговорить не удалось: он на операции. Но главврач госпиталя в курсе.
В кабинете повисла долгая мучительная пауза. Потом другой, совсем неофициальный, неожиданно мягкий, грудной голос Аллы Сергеевны спросил:
— Расскажите мне про мальчика. Я о нем, собственно, знаю лишь то, что помутившаяся в рассудке старуха его в свои внуки произвела. Откуда он? Как быть с родителями? У него и мать и отец?
Пограничники заговорили разом. Но один тут же замолк, другой рассказал хирургу о семье Никиты Пушкарева. Лиза узнала голос замполита.
Алла Сергеевна вдруг перебила:
— Вы ведь отдаете себе отчет… то, что он сделал, достойно самых высоких слов?..
Снова разом заговорили пограничники, и снова право голоса получил замполит:
— Год назад, когда Пушкарев только прибыл на заставу, я, помнится, проводил политзанятия и задал тему, которую каждый из ребят должен был к следующему занятию разработать самостоятельно. Тема была такая: что вы лично вкладываете в понятие патриотизма? Подготовились все, кроме Никиты. Я поинтересовался, в чем дело. Он ответил вопросом на вопрос. «Знаете, был такой педагог — Сухомлинский… Так вот, он утверждал, что патриотизм — чувство стыдливое, его надо, как любовь к женщине, глубоко в сердце хранить и от лишних прикосновений оберегать». Я, честно говоря, обескуражен был тогда не на шутку. Сделал замечание Пушкареву, а сам стал приглядываться к нему повнимательней. И убедился вскоре, что он во всем какой-то особый, неординарный. Вроде бы очень общительный, а в то же время до конца… не раскрывается. И с Даниловной тоже…
Начальник заставы перебил замполита:
— Погоди, Алеша, я сам расскажу. Докладывает мне как-то дежурный: мол, так и так, свидания с вами Даниловна требует. А мы уж все тогда в курсе были, что старуха за внука его считает. Вы ведь знаете, что она на четверых сыновей похоронки получила. Такую беду, я думаю, пережить невозможно… И немудрено, что рассудок у нее помутился… Но иногда она разумнее любого нормального рассуждает. Короче, вышел я за ворота, смотрю: стоит, опять с кулечком каким-то. Гостинец, видно, Никите приготовила. «Слушаю вас, говорю, Авдотья Даниловна». А она мне кулек свой сует. «Никитушка, — шепчет, — сказывал, что семья твоя погостить к родителям отправилась, один ты теперь, вот я тебе пирожков напекла, да и поблагодарить хочу, что по-доброму к внучку относишься. И еще спросить хотела… Нельзя ли Никите увольнительную оформить? Все ж таки бабка родная под боком проживает, пусть нет-нет да заглянет». — Начальник заставы усмехнулся: — В общем, пришлось мне с Пушкаревым беседовать. Собственно, говорил я, а он молчал больше. «Понимаешь, — говорю, — всю исключительность ситуации? С одной стороны, увольнительных не положено, с другой — учитывая, что Даниловна — мать четверых солдат, павших смертью храбрых, будем просить исключения? Весь вопрос упирается в тебя. Как ты-то сам ситуацию расцениваешь?» Смотрю, парень подобрался весь. «Так точно, — говорит, — все понимаю, я и сам с той же просьбой к вам обратиться хотел. Но Даниловна опередила». Тогда я поинтересовался, что же дальше он делать намерен, когда служба закончится. Старуха и дня без него обойтись не может. Пушкарев нахмурился, будто повзрослел сразу, и ответил, что думает об этом непрерывно.