Подсолнух
Шрифт:
— А я недавно рисунки Пушкарева видел, — услышала Лиза голос замполита. — Его вызвали срочно куда-то, а папку он в красном уголке оставил. Я случайно на нее наткнулся и, честно скажу, уже оторваться не мог. Все работы его разглядел… В основном, портреты. И всюду — Даниловна. Видать, поразила она его воображение! Рыженькую девочку, ту, что на крыльце сейчас видели, тоже прекрасно нарисовал. То, что талант у него, нет вопроса!
— Да-а, — задумчиво протянула Алла Сергеевна, — а рука правая… нерв перебит… — И тут же изменила тон,
— Да, извините, Алла Сергеевна, я на ваш вопрос не ответил, — спохватился начальник заставы. — Как мы оцениваем поступок Пушкарева? Так же, как и вы!
Лиза скорей почувствовала, чем услышала шаги в коридоре. Обернувшись, увидела, как трепыхаются на лице Терентьича белые марлевые бабочки. Старик почти бежал, и бабочки вот-вот готовы были сорваться с его лица и вспорхнуть… Лиза вдруг увидела, как сквозь туман, зеленую поляну, всю пронизанную тонюсенькими паутинками, и огромную бабочку-капустницу, испуганно оторвавшую свое отяжелевшее тело от желтой головки одуванчика…
Терентьич махнул Лизе рукой, выпроваживая ее из больницы. На ватных ногах она вышла на крыльцо, присела на ступеньку…
Бабочка-капустница испуганно вспорхнула с одуванчика, внезапно разросшегося до размеров огромного подсолнуха.
— …У меня, знаешь, дома в Ленинграде висит почти весь Ван Гог в луврских репродукциях… — совсем рядом с Лизиным ухом послышался Никитин голос. — И если даже подсолнух, то это такая выстраданная желтизна, такой зной и жажда, что до одушевленности этот подсолнух доводят…
— Зачем ты поместил меня в девятнадцатый век? — поинтересовалась Лиза и зажмурилась от блеска тонюсеньких серебряных паутинок, вытканных по всей солнечной поляне.
Никита ничего не ответил. Прищуренными глазами проследил за полетом тяжелой белокрылой капустницы.
— А зачем эта морщинка меж бровями? Будто я пережила что-то ужасное? Зачем?
Никита перевел взгляд на Лизу. Серьезно и долго вглядывался в ее лицо. Потом вдруг поспешно опустил глаза, точно испугался, что она невзначай прочтет его мысли.
— Зачем? — машинально повторила Лиза.
А Никита взял ее руку и, растопырив Лизины пальцы веером, бережно поцеловал каждый из них.
— «С младенчества моего вкоренена в сердце моем уверенность, что промысел божий ведет человека ко благу, как бы путь, которым он идет, ни казался тяжел и несчастлив», — медленно, словно припоминая, произнес Никита.
Лиза удивленно взглянула на него.
— Это Трубецкой, — пояснил он. — Добрый знакомый твоего блестящего предка.
— Ты помнишь наизусть? — изумилась Лиза.
— Естественно. И ты, я думаю, легко запоминаешь то, что застревает вот здесь. — Никита похлопал себя по нагрудному карману гимнастерки. — Он считал, что обрел истинное достоинство, изведав тот тяжкий путь, который прошел. Понимаешь, истинное достоинство человека!.. — Никита поднял голову, и его всегда чуть прищуренные глаза вдруг широко раскрылись.
Лиза удивилась, как это у него лихо получается — глядеть прямо на солнце и не жмуриться. И еще внезапно сжалось сердце от той мучительной тоски, которую бесцеремонно высветило из глубины Никитиных глаз беспощадное светило.
— Ты какой-то… несовременный, — вырвалось у Лизы. Но она тут же поспешила поправиться: — То есть совсем молоденький, а говоришь и смотришь иногда, как старик.
Никита ничего не ответил. Казалось, он был всецело поглощен созерцанием пылающего солнечного диска. Лиза попыталась по его примеру тоже вскинуть глаза к солнцу, но тут же хлынувшие из глаз слезы накрепко зажмурили глаза. Оранжевые круги хороводом помчались за плотно сомкнутыми веками. «А ему хоть бы что, — подумала Лиза. — Крутит головой за солнцем и не жмурится. Будто подсолнух на длинной ножке…»
— А меня поражает другое. — Никитины глаза с сожалением распрощались с солнцем, снова привычно прищурились в насмешливой полуулыбке. — Наше поколение до бездарности инфантильно. Мой любимый художник Васильев к двадцати трем годам закончил земное существование, оставив после себя такое… Лермонтов, как известно даже по хрестоматийным источникам, в четырнадцать начал «Демона». А Пушкин, а Белинский, а Моцарт? А Веневитинов? Тот и до двадцати двух не дожил…
— А правда, почему так? — Лиза пыталась перехватить отчужденный взгляд Никиты, а он никак не хотел останавливаться на ее лице, скользил по желтым головкам одуванчиков.
— Думаю, жизнь карает тех, кто слишком близко подходит к разгадке тайн бытия. А познать истину — удел, конечно же, гения, удел высочайшего искусства. — Никита потер переносицу. И наконец-то удостоил Лизу сосредоточенным взглядом. — Интересно, что Левина Толстой тоже подводит совсем близко к разгадке тайны жизни. Но вроде бы близко. Во-первых, Левин утилитарен, он художественно не одарен, а потом Толстому вряд ли хотелось угробить своего любимца…
— Но почему обязательно смерть?
— Потому что за все надо платить. А за прозрение, за гений, за редкий талант — особенно дорогой ценой…
— Жизнью? — ужаснулась Лиза. Никита засмеялся.
— Сказку про Зайчишку-Пушишку читала? — спросил он с неожиданной беспечностью в голосе. Лиза, не умея так быстро переключаться, оторопело кивнула. — Это ты и есть! Вылитый Зайчишка-Пушишка.
И Лиза почувствовала, как от его взгляда по всему телу разливается уже знакомое вязкое тепло.
— Скажи, а тебя правда никто не ждет в Ленинграде? — вдруг вырвалось у Лизы, и она ужаснулась собственной смелости. Никогда Никита не давал ей внутреннего права спросить об этом. Даже когда Лиза просто думала про это в его присутствии, он словно читал ее мысли, и всякий раз она наталкивалась на немой запрет.