Подвенечный наряд телохранителя
Шрифт:
– Люся, Люся! Не злись, пожалуйста, то есть я хотела сказать – не обижайся… Я… Я, Люся, со всем согласна. Все будет, как ты скажешь. И спасибо тебе за все, честное слово, спасибо!
– Ну вот. Значит, договорились. Сейчас, так уж и быть, отдохни с дороги полчасика, а потом…
* * *
А потом началась Катина городская жизнь. В шесть утра Люся бесцеремонно сдергивала с нее одеяло. Обязанности были обозначены четко: пока дети спят – приготовить завтрак, потом поднять и сунуть под душ старших Люськиных сыновей, упрямых и орущих Тольку и Кольку. Сестра тем временем кормила и меняла пеленки младшему. Потом Кате полагалось собрать детей и отвести одного в школу (по дороге Толька капризничал и норовил вырвать руку, пиная Катю по ногам), а второго в детский
А вечером все то же – уборка, готовка, забота о детях, выполнение Люськиных хозяйственных поручений, которых было великое множество… К вечеру девушка едва стояла на ногах от усталости. Это была очень нелегкая жизнь, не о такой она мечтала, когда ехала сюда, в этот наполненный людьми и событиями город! И все-таки ей жилось лучше, чем там, в Больших Щавелях. Она понимала это и была благодарна сестре.
Вот только… было очень, очень одиноко. Ни друзей, ни знакомых, ни даже простого сестринского участия – Люська оказалось скупа на слова и на поступки, ее узкий мир ограничивался только вот этой «постылой, будь она проклята!» жизнью и заботой о детях. Как само собой разумеющееся, сестра забирала у Катерины всю ее зарплату, каждый день выдавая ей ровно столько, чтобы хватило на дорогу в оба конца и булочку в обеденный перерыв. Она должна была являться домой точно в обозначенное время, иначе Люся грозилась закрыть дверь на щеколду и оставить сестру ночевать во дворе. И все-таки эту жизнь можно было бы назвать вполне сносной, если бы…
– Катюшенька! А я опять пораньше с работы сорвался… И бутылочку вот припас, красненького, ты не подумай, не водяра… Все для тебя. А ты мне не рада? А? Не рада?
Как только в дверях раздавался этот вкрадчивый, сальный голос, в Кате все сжималось, и холодный пот выступал на лбу и спине. Она заставляла себя повернуться и встретить его лицом к лицу. Люсин муж, сорокалетний высоченный детина, от которого вечно пахло потом и нечистым телом, взял манеру приходить к ней в те часы, когда детей и Люськи не было дома. Он со стуком ставил на стол зеленую бутылку с мутной жидкостью, ощупывал Катю глазами и садился у самой кухонной двери, перекрывая девушке путь к бегству.
– Чего грустная такая, а, свояченица? Не заболела? А?
Он, не торопясь, поднимался с места, приближался к Кате, она пятилась, пока не упиралась спиной в холодную кухонную стену, и с выражением серьезной заботы ощупывал потными руками ее плечи, ключицы, мял очень долго грудь и смотрел в глаза с таким нахальством и угрозой, что она не решалась издать даже звука и еле сдерживалась, чтобы не закричать!
– Здорова, – с удовлетворением констатировал Петр, закончив этот «осмотр». – Чего же ты тогда? А я-то в беспокойство впал, думал, «Скорую» придется вызывать. Здорова ты, и сок из тебя брызжет, совсем ты, девка, созрела. Мужика тебе хорошего надо, это ж за километр видать! Ну а я – сама видишь, всегда рядом. Я тебя так любить буду – вопить станешь от счастья и еще просить… А Люська нам не помешает, она и знать ничего не будет, Люська… Нравишься ты мне сильно, понятно? Ни одна баба до сих пор власти надо мной не могла взять… А ты – можешь! Ты, Катюшка, веревки из меня вить сможешь… веревки…
Он уже стискивал ее за локти и прижимал к себе так, что хрустели кости, и шептал в самое ухо, сам возбуждаясь от своих слов и начиная часто и тяжело дышать… А Катя едва не теряла сознание от страха и отвращения, но не решалась даже оттолкнуть его! В Петре было добрых два метра роста, и весь он был налит страшной, звериной силой. Один раз Катя видела, как во время семейной ссоры он зажал Люськину голову в огромных руках,
– Ладно. Вижу – не хочешь ты меня. Или боишься? А? Боишься? Не бойся, Катюшенька, ты меня не бойся. Я все для тебя сделаю… я тебя не трону… пока не трону… я подожду… подожду, пока ты сама меня не попросишь… сама…
Ее уже тошнило от этих рук, которые с каждым днем становились все бесстыднее и тискали грудь и плечи, забираясь под свитер и бюстгальтер, оставляя на теле сине-лиловые следы. Но она терпела, потому что знала – ей некуда пойти и негде искать защиты. «Он же не делает мне ничего плохого… Он шутит… Он не тронет меня…» – этой молитвой Катя уговаривала себя потерпеть еще чуть-чуть, чуть-чуть, еще день, еще два… А потом что-нибудь придумается. Может быть, Петр сам оставит ее в покое и исчезнет – как, если верить Люське, исчезал уже не раз, появляясь в доме через полтора-два месяца, весь пропахший чужими запахами, иногда – избитый, но всегда довольный жизнью и собой.
– Давно уж он не пропадал-то, – ворчала Люська на кухне, со злобой прислушиваясь к тому, как муж в соседней комнате громко икает после ужина. – Видеть его не могу, козел вонючий… Пропадет, бывало, вернется – и слова ему не скажи, изобьет до смерти… Дети видят. А тут с самого твоего приезда сидит, как приклеенный. Прямо и не знаю, радоваться ли. Иногда так опостылет – хоть топись! Ты, Катька, замуж не торопись. Ничего в этом замуже хорошего, паскудство сплошное…
Так продолжалось больше полугода. И могло бы продолжаться еще дольше, если бы однажды…
– Ну все, девка, кончилось мое терпение! Ни одну бабу я так долго не обхаживал… видать, ты из этих… которые любят, чтобы их силой… Ну так я могу. Это я на два счета тебе обеспечу, мало не покажется!
Петр рванул ее за ворот блузки – старенькая ткань треснула и поползла, уверенно задрал юбку, и грубая рука стала шарить Катю по животу и между бедер. Как это случилось, откуда в ней взялись силы и смелость, этого Катя до сих пор не могла себе объяснить. Было похоже, что внутри распрямилась какая-то пружина. Она коротко и сильно толкнула Петра в грудь, развернулась, схватила первое, что попалось под руку – чугунную сковородку, – и с размаху впечатала тяжеленный диск даже не в голову, а прямо в ненавистное лицо. Раздался отвратительный хруст, фонтаном брызнула кровь. Петр юлой закрутился по кухне, он визжал и зажимал рукою рот и глаза, все было залито кровью, и уже не Петр, а человек в страшной кровавой маске кружился по кухне, сшибая все на своем пути и отчаянно матерясь.
– Ах ты бл… такая! – услышала Катя. И увидела в кухонном проеме сестру. Люська, пришедшая с работы раньше обычного, смотрела на нее со звериной, первобытной ненавистью. Не обращая внимания на мужа, который продолжал стонать и вертеться, она швырнула в угол сумку с продуктами и пошла на Катю, выставив впереди себя кулаки:
– Говорили мне добрые люди, верить я не хотела! Ты что же это, сучка, ты зачем же это в дом мой пришла?! Мужика увести? Волюшки захотелось? С мужиком на травке? А о детях моих ты подумала?! Что отца от них уводишь?! Что сиротишь троих ребят при живом-то отце из-за натуры твоей сучьей, ах, паскуда!!!
– Люся… Люся, не надо!!! Люся, честное слово, он сам!
– Я тебе покажу – сам! Сучка не захочет – кобель не вскочит, ясно?! Я тебя сейчас научу жизни, ах, паскуда…
Сестра била ее так, как бьют впавшие в остервенение деревенские бабы, – кулаком по лицу, по животу, по груди… Катя не могла даже сопротивляться – ее волосы в мгновение ока оказались намотаны на Люськину руку, и та рванула ее изо всей силы и стала бить сестру головой об косяк. Катя кричала, она захлебывалась слезами, но этот крик тонул в истошном вое самой Люськи, которая орала и причитала со всей внезапно проснувшейся в ней деревенской неистовостью. В конце концов Катю оставили в покое. Не потому, что вышла злость, – просто у Люськи закончились силы. Она отшвырнула жертву, постояла над ней с минуту, тяжело дыша, и ушла в комнаты. Скорчившись на полу, Катя глухо рыдала.