Поэма Гоголя "Мертвые души"
Шрифт:
В диалоге же с царем его речь всегда исполнена достоинства, подчас иронична; всю ответственность он всегда берет на себя, не выдавая товарищей:
Как и начал меня царь спрашивати: «Ты скажи, скажи, детинушка, Ты скажи, крестьянский сын, С кем ты воровал, с кем разбой держал?» «У меня было три товарища: Как первый мой товарищ — мать темная ночь, А32
Собрание народных песен П. В. Киреевского. Записи Языковых. Л., 1977. Т. 1. № 324.
33
Там же. № 329.
Кажется, что, работая над эпизодом обращения Копейкина к царю, Гоголь находил нужные ему краски в подобном материале.
Признание самим Гоголем фольклорных истоков Повести свидетельствует публикатор песен о «воре-Копейкине» П. В. Киреевский. [34] Правда, в «Мертвых душах» Копейкину придан довольно солидный социальный статус — он армейский капитан. Но вспомним слова, которые герой слышит от своего отца: «Мне нечем тебя кормить, я <…> сам едва достаю хлеб» (VI, 200). Тема нищеты напоминает о демократических истоках фигуры Копейкина и позволяет провести параллель между гоголевским героем и его фольклорными прообразами.
34
См. об этом: Песни, собранные П. В. Киреевским. М., 1874. Вып. 10. С. 105; ВоропаевВ. А. Заметка о фольклором источнике гоголевской «Повести о капитане Копейкине» // Доклады высшей школы. Филологические науки. 1982. № 6. С. 37. (Первый источник корректируется вторым).
У Гоголя Копейкин писал царю письмо, которое рассказчик-почтмейстер характеризует как «красноречивейшее, какое только можете вообразить, в древности Платоны и Демосфены какие-нибудь — все это, можно сказать, тряпка, дьячек в сравнении с ним» (VI, 529). При этом в высшей степени примечательно, что начало письма, которое цитировал рассказчик, содержало в себе обращение к царю на «ты» — в духе народных песен: «Не подумай, государь, говорит <…> не наказуй, говорит, моих сотоварищей, потому что они невинны, ибо вовлечены <…> мною» (там же). В этой редакции Гоголь давал оптимистическую концовку Повести (царь прощал разбойника Копейкина), что также могло быть подсказано народными песнями о «правеже», где в роли царя-избавителя фигурирует Иван Грозный или Петр Первый. В окончательном тексте Повести царь уже не присутствует, конец истории становится проблематичным, но в образе Копейина сохраняется та независимая манера «говорить со всеми себя высшими», которая так импонировала Гоголю в героях русского фольклора.
Эти же черты независимости и духовного «самостоянья» находим во всех по существу крестьянских образах из седьмой главы поэмы. Утверждавший, что «поэзия есть правда души» (VIII, 429), Гоголь самое правдивое выражение души народа находил в его песнях, где звучали и тоска, и горе, и богатырская удаль. И наброски крестьянских биографий в седьмой главе с очевидностью выдают свое происхождение от русских бродяжьих, ямщицких, бурлацких и разбойничьих песен: «Ты что был за человек? Извозом ли промышлял и, заведши тройку и рогожную кибитку, отрекся навеки от дому, от родной берлоги, и пошел тащиться с купцами на ярмарку. На дороге ли ты отдал душу богу, или уходили тебя твои же приятели за какую-нибудь толстую и краснощекую солдатку, или пригляделись лесному бродяге ременные твои рукавицы и тройка приземистых, но крепких коньков <…> Плохо ли вам было у Плюшкина или, просто, по своей охоте гуляете по лесам да дерете проезжих? По тюрьмам ли сидите или пристали к другим господам и пашете землю? ..» и т. д. (VI, 137). Даже внутреннюю речь Чичикова, обращенную к этим крестьянам, Гоголь, рискуя нарушить цельность образа, приближает к народной: «… что вы, сердечные мои, поделывали на веку своем? как перебивались?» (VI, 136).
Обратим внимание на то, в каких выражениях, в какой стилистической манере изложены на страницах поэмы гипотетические крестьянские биографии. Все они построены так, как будто речь идет не о бесправных, а потому и безынициативных, инертных существах, а о людях, которые сами выбирают для себя образ действий, сами строят свою судьбу. Структурная общность этих биографий определяется проходящим через каждую из них мотивом движения. В гоголевской поэтике он всегда говорит о живой душеперсонажа. «Чай все губернии исходил с топором за поясом <…> где-то носят
Гоголь никогда не выступал против крепостного права как общественного института, но духовные черты, которыми он любуется в русском крестьянине, могут принадлежать только человеку «вольному как воля» (VIII, 53), и мы ощущаем духовное родство крестьян, перечисленных в седьмой главе, с разудалыми запорожцами, которых во второй редакции «Тараса Бульбы», создававшейся одновременно с «Мертвыми душами», Гоголь согласно выработанной им концепции национального характера именует русскими (в первой редакции они назывались «сынами Украины»). Писатель специально подчеркивает потенциальный героизм русского крестьянина в словах из «Мертвых душ»: «Эх, русской народец! Не любит умирать своею смертью!» (VI, 137).
Гоголевское сравнение Руси с песней открывает нам одну из важных сторон мироощущения художника. Представление о родине было у него не просто логически-понятийным. Прежде и более всего оно было музыкальным. Еще в юности Гоголь писал об украинских песнях: «Это народная история, живая, яркая, исполненная красок, истины, обнажающая всю жизнь народа» (VIII, 90). В период создания «Мертвых душ», когда образ родины расширился у Гоголя до пределов всей Руси, он слился у писателя со звуками русских крестьянских напевов. Так будет потом у Блока, чутко отозвавшегося на ту музыку, в которой воплощалась для Гоголя будущая, провидимая им Россия.
Вспомним фрагмент из одиннадцатой главы «Мертвых душ»: «Русь! Русь! <…> почему слышится и раздается немолчно в ушах твоя тоскливая, несущаяся по всей длине и ширине твоей, от моря до моря, песня? Что в ней, в этой песне? Что зовет, и рыдает, и хватает за сердце? Какие звуки болезненно лобзают и стремятся в душу и вьются около моего сердца? Русь! чего же ты хочешь от меня?» (VI, 220–221). Многие современники Гоголя увидели в этих его словах непомерную гордыню. А кажется, что дело здесь совсем в другом. В словах Гоголя слышится нечто близкое восклицанию Льва Толстого «Que me veut cette musique?» («Чего от меня хочет эта музыка?»), вырывавшемуся у него, по словам его сына, когда «музыка волновала его против его воли». [35] В этом именно плане истолковал приведенные слова Гоголя Блок в статье 1909 г. «Дитя Гоголя», разумеется, не зная о совпадении реакций двух писателей — одного на музыку реальную, другого на звучавшую в его душе.
35
См.: ТолстойС. Л. Очерки былого. 3-е изд., испр. и доп. Тула, 1965. С. 393.
Теперь нам будет понятна и важнейшая конструктивная черта «Мертвых душ» — их музыкальность. «Проза Гоголя, — пишет Андрей Белый, — полна напева; он — трудно учитываем, он еще никем не изучен; он — действует; <…> напев не выразим всецело ни в былинном речитативе, ни в песенном ладе; последний, как гребень волны, поднимается, но на волне, состоящей из всей ткани напева; отдельные песенные строфы, которыми заострены кое-где ритмы Гоголя, действуют мощно лишь потому, что они — всплески пены всей, так сказать, речевой массы, образующей напевную волну». [36] Далее поэт-исследователь говорит: «Шумит вся речевая ткань Гоголя <…> над всей массой текста поднимается глухонапевный шум; я так называю его: ритмы его полувнятны; они глуховолнуют, томя музыкой…». [37]
36
БелыйАндрей. Мастерство Гоголя. М.; Л., 1934. С. 218–219.
37
Там же. С. 222.
Музыка гоголевского слова и создает в поэме образ России — бедной и серой, согласно прямому значению слов писателя, «ослепительного видения», «синей дали» (Блок), согласно звучащей в них музыке.
Мы ужо слышали отзвуки народной песни в таких пассажах «Мертвых душ», как размышления Чичикова о судьбах купленных им крестьян или финал поэмы; ритмизованы только что приводившиеся и другие лирические отступления; а в гоголевском рассказе о Плюшкине звучит музыка песни авторской, принадлежащей уже не фольклору, а литературе. Перефразируя Андрея Белого, можно сказать, что зачин шестой главы «Мертвых душ» (подробно о нем будет говориться ниже) «томит» слух читателя скрытой музыкой «Песни» Жуковского 1820 г. «Отымает наши радости…». Гоголь создает здесь как бы прозаические вариации на тему Жуковского. Прозаические, однако вобравшие в себя столько музыки, что Георгий Свиридов написал хор на слова этой прозы.