Поэма о фарфоровой чашке
Шрифт:
— Разговорчики неплохие, — послышалось из кучи примолкнувших рабочих.
— Поликанов дело хорошо понимает.
— У его опыт… Он фабрику лучше любого инженера понимает.
Поликанов обвел сосредоточенным взглядом комнату, словно прицениваясь к ее стенам, к ее потемневшему от копоти потолку, и со сдержанной скромностью подтвердил:
— Чего напрасно говорить, знаю… Каждый уголочек знаю в любом цехе.
Вдруг кто-то из рабочих спохватился:
— Надо пойти пошамать. Время-то идет.
Помещение фабкома стало быстро пустеть.
Поселок
У Поликановых по обеим сторонам ворот, по всем швам изукрашенных жестяными ромбиками, выросли два домика. Старый, дымчатый, сложенный по старинке из десятивершковых лиственничных бревен, с маленькими оконцами, и новый — обшитый тесом, крытый железом и с окнами, в которых поблескивало по шесть стекол.
Новый дом Поликанов срубил для сына и вместе с сыном.
И когда сын Николай женился, новый дом принял в себя новых жильцов и закурил густым дымом из красной, под железным колпаком, трубы.
Старик остался в дедовском углу с младшими ребятами и со старухой. Но фабричный гудок по утрам будил в поликановском двору сразу трех работников: самого, Николая и Федосью — старшую дочь.
И трое сталкивались, разбуженные и подгоняемые гудком у калитки, причем Николай и Федосья отставали, отстранялись, давая дорогу старику.
Николай молча кивал отцу, ухмылялся Федосье и, выйдя из калитки, быстро уходил от спутников, присоединяясь к кому-нибудь из приятелей, бодро шагавших по широкой улице. Золотистая пыль легко вспыхивала из-под их ног, скупые, по-утреннему звонкие возгласы плыли над ними, стук калиток и железный звон скоб и колец отмечали их путь.
Поликанов молча здоровался со стариками и шел вместе с ними.
Молодежь опережала их, на ходу перекидываясь шутками.
На мосту, где слышались шумы текущей воды, где гулко рокотали дробилки и волокуши, толпа выплескивала окрепнувшие вскрики: здесь, покрывая первые шумы фабрики, спорящие с плеском и урчанием воды, люди старались перекричать друг друга и с бодрым, веселым шумом, с вздрагивающим смехом растекались по цехам.
Открытые двери корпусов поглощали их. Двор пустел. Из труб вырывались густые клубы дыма. Пар, шипя и свистя, яростно ввинчивался в ясное утреннее небо.
Начинался трудовой день.
Старик Поликанов проходил в горновое отделение. Густой, тяжелый знойный дух обдавал его с ног до головы, когда он, облачившись в фартук и захватив вареги, подходил к своей печи. Рабочие из ночной смены торопливо стаскивали с себя прозодежду и, кинув на ходу приветствие, уходили из горна.
В обеденный перерыв Поликановы уходили домой не вместе. Опережая отца, Федосья летела, раскрасневшись и широко взмахивая, как крыльями, забеленными глазурью руками. Она торопилась поспеть домой раньше старика, чтоб помочь матери наладить на стол.
Николай сворачивал с широкой улицы в переулок, спускавшийся к реке, и там, быстро стащив с себя одежду, шумно и весело бросался в воду.
Старик степенно, растеривая по дороге крепкую усталость, уходил домой один.
Изредка к Николаю присоединялся его приятель Василий. Тогда они долго плескались в воде, громко перекликаясь и споря о каких-то общих своих делах.
Дружба у Николая с Василием завелась еще с детства, несмотря на то, что Николай был старше Василия на пять лет и был уже четвертый год женат.
Они дружили не только потому, что избы их родителей стояли рядом. Не только поэтому. Было что-то общее в них, что связывало и тянуло друг к другу, с годами усиливая эту привязанность.
У станков в токарном цехе, там, где сырая серовато-белая глина, бесформенная и неприглядная, обретает стройную и законченную форму, — рядом с другими стоит Василий.
У Василия упрямо сдвинутые брови и внимательный, немигающий взгляд. Но губы его смеются. Василий быстро действует руками, и плечи его покачиваются и сам он весь слегка покачивается, следуя за бегом, за стремлением, за круговоротом станка.
Руки его покрыты серовато-белой глиной. Руками он ловко, быстро и беспрестанно обминает комок глины, брошенный на станок. Из комка глины под руками Василия рождается стройная, нежная, хрупкая чашка. И стройными, нежными, хрупкими чашками уставлены полка и стол возле Василия. И не хватало бы места этим чашкам на полке, на столе, если бы время от времени их не уносили на длинных досках-носилках.
У Василия упрямо сдвинуты брови, но губы его улыбаются. На губах радость.
Вчера в праздничный день, на поляне, за спортивной площадкой, ему удалось, наконец, по-настоящему поговорить со Стешей. У заросли, сбегавшей к речке, на полуистоптанной траве поймал он девушку, схватил ее за руки и полушутя-полуугрожающе сказал:
— Теперь не уйдешь…
И Стеша, отбиваясь от него, вся упругая, сильная и радостно-взволнованная, почти сдавшись, неуверенно запротестовала:
— Ишь какой… пусти… Пусти, глупый…
Стешу Василий заметил с весны этого года, когда она только что появилась на фабрике. Она пришла с позаречья, оттуда, откуда приходили многие на фабрику.
Ветхий и скрипучий паром соединял фабричный поселок с деревней Высокие Бугры.
В Высоких Буграх жило больше половины рабочих фабрики. И высокобугорские мужики мало чем отличались от фабричных. И из деревни каждый год приходили все новые и новые рабочие.
Вместе с другими в этом году пришла на фабрику и устроилась в укупорочном Стеша.
Василий родился и вырос в поселке. Отец его, теперь инвалид, а в прошлом, до фабрики, поселенец, обосновался в поселке давно, крепко обстроился, крепко и прочно врос корнями: пятистенным, на городской манер домом, с тесовыми воротами, с палисадником и двумя тенистыми тополями перед окнами.
Отец Василия, горновщик, пустил обоих сыновей — старшего Герасима и младшего Василия — по горновому цеху, но Василий не удержался на этой работе и скоро перешел в токари. Властный и крутой старик побушевал против самовольничанья Василия, попытался было даже сломить его силой, но напоролся на твердую, внезапно обнаружившуюся волю семнадцатилетнего мальчишки, и сдался.