Поэма о фарфоровой чашке
Шрифт:
На конторском крыльце была сутолока. Красноватая мигающая лампочка лила тусклый свет на расходящихся рабочих.
Поликанов и Потап медленно спускались в теплую и умиротворенную тишину летней ночи. Потап смеялся:
— Поджал хвост дирехтор-от… Скис…
— Не радуйся, ворона! — звонко прокричал кто-то. — Рановато ты веселишься… Это еще потом видно будет, кто скис да хвост поджал!..
— Лавошников… — недовольно сказал Поликанов, узнав голос. — Хлопотный парень! Ну его…
Вавилов
Вавилов вышел с вещами из посетительской и полез в пролетку.
С длинных скамей, устроенных возле ворот, поднялись старики и подошли к пролетке:
— Уезжаешь, Валентин Петрович? Ну, счастливо…
— Понаведывайся еще…
— Может, опять командируют? Приезжай…
Вавилов приветливо раскланялся со стариками и протянул руку. Те полезли прощаться.
Кучер оглянулся, тронул вожжами. Каурый конь присел и рванулся. Бурая пыль окутала улицу. В бурой пыли скрылись Вавилов, каурый конь, пролетка.
Когда пыль улеглась и улица снова протянулась сонная, жаркая и пустынная, Потап, выколотив трубку, мечтательно вспомнил:
— Вот аногдысь провожали Валентина Петровича… Было делов… Помните, старики?
Старики кивнули головами:
— Помним… Как жа…
— Спервоначалу был стол в конторе для конторских и мастеров… Потом молебствие напутственное для легкости путешествия… Потом по цехам водку выставили с закуской, колбасой, пряниками, вобче чем полагается.
— Помним… — вздохнули старики, жадно слушая, жадно вспоминая.
— А опосля всего, — продолжал Потап, — когда усадили Валентина Петровича в тарантас — тарантасы тогды ходили тройкой — снял он шляпу, помахал, а тут гудки как загудут, заревут. И так ревели до той поры, покеда он все двенадцать верст до станции не отмахал… Гудели и гудели… А мы водочку за его здоровье кушали…
— Да, было… — вздохнули старики.
— Конешно… — тянул Потап, жмурясь на яркое полотно улицы, — капиталист, хозяин, наживался и капиталы имел большие. Но и нам жилось — нечего грешить — не плохо…
Потап задумчиво притих. Старики помолчали. В жаркой истоме раскаленного дня, в скупой тени, где они прятались, медленно и томно мечталось. Тихие воспоминания лениво разворачивались, лениво ползли из прошлого.
— Не плохо… — вздохнул кто-то, заменяя примолкшего Потапа. — Вот бывало такое. Надо, скажем, покойнику Петру Игнатьичу в строк подряд казне сдать, а сработано мало. Пакостили, али што… Ну, приходит сам в цех, здоровается, то, се… Говорит: «Ставлю, ребята, полведра, чтоб было сполнено вовремя. Будет? — спрашивает, — могу надеяться?» — «Можете, Петр Игнатьевич, уполне можете». Действительно, приналяжем, упряжемся, работаем не шесть, не восемь часов, как нонче, а двенадцать, до шашнадцати часиков догоняли в сутки — и выгоним заказ как следовает… А как выгоним — тут же из конторы несут бутылки, калачей, огурцов — пейте…
— Было… было… — возбуждаются старики. — Сколько раз было так…
Улица сонно и пустынно дымилась зноем. Горячее затишье лежало над поселком, над крышами, над пыльными, опаленными солнцем тополями. Со стороны фабрики ползли мерные звуки: рокот воды, урчанье мельниц и толчей, вздохи паровиков.
Старики изредка лениво взглядывали в сторону фабрики.
У стариков тряслись руки, их тело одрябло. Фабрика высосала из них живые соки.
И теперь они смотрели на нее издали и сплетали быль и небыль воспоминаний.
— Да, да, бывало…
Глава четвертая
Почту привозили со станции рано утром. Почтовик закрывался на крюк и вместе с помощником медленно и вразвалку разбирал корреспонденцию. Конторскую почту он откладывал на отдельный столик, и на столике этом каждое утро вырастала объемистая стопка пакетов и тюков. Позже приходил из конторы сторож Власыч и забирал эту стопку, каждый раз удивляясь:
— Куды это они эстолько гумаги тратют? Беда…
Он уносил пакеты и письма в контору и клал их на конторку делопроизводителя. Тот быстро просматривал, не вскрывая, пакеты и передавал их директору.
Директор неуклюже обрывал угол конвертов и вытаскивал бумаги, которые читал внимательно и сосредоточенно.
В это утро Власыч вместе с другой почтой притащил пакет, над которым Андрей Фомич просидел долго, хмурясь и постукивая кулаком по столу.
Он читал и перечитывал полученную бумагу и, когда прочитал ее раза три, позвал Карпова.
— Лексей Михайлыч, — невесело усмехаясь, сказал он техническому директору, — почитай-ка. Зажимают, гляди…
Карпов быстро пробежал бумагу и бережно положил ее на стол.
— Что ж теперь? — растерянно спросил он. — Неужели все прекратить?..
— Прекратить?.. Дудки!.. — вскипел Андрей Фомич. — Буду бороться… Зубами вцеплюсь, а не дам, чтоб зажали нас… Зубами!..
— Тут категорически возражают даже против капитального ремонта, а не только что против переустройств, — уныло покачал головой Карпов. — Прямое запрещение, выходит…
Андрей Фомич поднялся из-за стола. Крепкая рука его схватила бумагу, осторожно положенную Карповым на стол. Смятая, полуизодранная бумага взлетела вверх и затрепетала в сжатом кулаке.
— Я добиваться буду! — хрипло крикнул Широких. — Меня, Лексей Михайлыч, бумажками не запугаешь… Я не пужливый!
В голосе Андрея Фомича, во всей фигуре, в вытянутой руке с зажатой в ней бумагой была угроза, гневная и нешуточная. Алексей Михайлович поднял глаза на директора и покраснел.
Внезапно Андрей Фомич рассмеялся. Ласковый и добродушный смех его был неожидан: