Поэма о фарфоровой чашке
Шрифт:
Председатель фабкома Савельев и кой-кто из ячейки поддались настроению, продиктованному стариками, и стали долго и канительно спорить с директором.
У них нашлись иные, собственные доводы против коренного переоборудования фабрики. Они приступили к Андрею Фомичу с другой стороны:
— Давай сначала изживать нонешний брак… Утрясем сперва фабрику в тех возможностях, которые у нас имеются и с которыми она не справляется.
И на цифры, приводимые директором и Карповым, они отвечали своими цифрами. И были эти цифры оглушительны и грозны.
Брак
И Савельев бил по самому больному месту Андрея Фомича, подымая вопрос о браке.
— Снижай процент брака! Вот где будет настоящее достижение…
А снижать этот процент было трудно, почти невозможно.
Бывало так. Две громадные печи сверху донизу закладывались отборной посудой или аккуратными изоляторами. Горновщики доводили жар в горнах до нормы. Над крышей, над широкими трубами вился густой дым. Проба давала хорошие результаты. А когда проходило положенное время, когда печь остывала и из нее начинали выбирать готовый обожженный товар, — он выходил почти сплошь испорченным.
Горновщики подымали крик. Они вызывали мастера, заведующих другими цехами. Они требовали директора и инженеров.
— Чья вина?.. Кто напортил? — гремело по фабрике.
Искали виновника. Искали долго.
Андрей Фомич лазил по цехам. Долго и тщательно он возился в сырьевом, там, где дробили, мололи и смешивали массу. Он вместе с техническим директором и кем-нибудь из инженеров проверял отдельные процессы производства, щупал, нюхал, пробовал на язык, тер меж пальцами сероватую, сырую глину. Вот здесь где-то, чувствовал он, должна была скрываться причина порчи фабриката. Вот здесь, близко.
Но сколько ни проверяли, сколько ни выясняли — этой причины доискаться было невозможно.
Старик Поликанов в такие дни дико бушевал. Если брак выходил из его горна, в его смену, он весь багровел, срывал с себя фартук, швырял на пыльный, весь усыпанный битыми черепками глиняный пол рукавицы и хрипел:
— Сволочи! Истинное дело — сволочи! Откуль эта напасть? Да ведь это, братцы мои, совсем сволочное дело выходит! Кто гадит? Ищите, братцы…
А Федюшин, другой горновщик, молча отходил от жерла открытой печи, обходил ее кругом, качал головой, шевелил губами и горестно вздыхал:
— Видал ты… Допрежь этого, сколь пекусь я коло ей, никогды не было. Допрежь какой, ребята, товар выходил? Прямо сливки, золото… Эта што же будет? Чего управители смотрют? При Петре Игнатьиче разве было бы такое? При Петре Игнатьиче всё аккуратно, чисто было… Понимающие люди были.
И если бывали при этом директор или какой-нибудь инженер или завцехом-коммунист, Федюшин делал вид, что не замечает их и, скорбно вздыхая, тянул:
— Во всяком деле прахтика первее всего… Вот поставили к умному делу непривышных людей — какой может резон выйти? Никакого, окромя вот этого перевода добра. — И он подробно и долго распространялся о том, как Петр Игнатьевич, старый хозяин фабрики, или его управитель доходили сами до всего, до каждой мелочи, до каждого пустяка:
— Кажную досточку, бывало, Петр Игнатьевич высмотрит. Он возьмет щепоть массы — и уж его не омманешь, нет!.. Или глазурь взять: зачерпнет он на ладошку, потрет, подержит — и знает, как и што, дошла ли глазурь, годится ли в дело, али добавлять чего надо…
Андрей Фомич раза два пропустил мимо ушей разглагольствования Федюшина. Но однажды он дал старику договорить и подошел к нему вплотную. Лицо его было спокойно, даже улыбалось, но серые глаза вспыхивали сдержанным растущим возмущением:
— Ну, Федюшин, размазывай, расписывай… Значит, по старинке, гришь, лучше все было?
— Всяко бывало, — слегка смутившись, уклончиво ответил старик.
— Любо, значит, тебе старое. Когда перед хозяином в три погибели спину гнул да по двенадцать часов в сутки без устали работал — это, по-твоему, самое сладкое было?.. Э-эх, старик! Короткая, видать, у тебя память…
— Отшибло у его, Андрей Фомич, память-то, — засмеялся кто-то из рабочих.
— Он по хозяйским чаевым плачет… На водку, вишь, Петр Игнатьич умел давать. Загнет урок, сдельщину не по силам, а чтоб кишку у людей не подперло, поставит четвертуху… Вот Федюшин, видно, и скучает по ей.
— Я и на свои выпить могу! — огрызнулся Федюшин.
Рабочие засмеялись.
— Ты, старик, старое-то шибко не хвали! — укоризненно посоветовал Андрей Фомич. — Со старым далеко не уедешь…
— А ты думаешь с новым вмах ускакать? — оправился Федюшин. — Не надейся, товарищ дилектор! Гляди: в прежние годы бывало ли эстолько браку? Прямо страм… Вот оно, новое-то, куды тебе пошло. У Петра Игнатьича, бывало, ни единенькой черепушечки не пропадет. У его, коли заметит во дворе, коло корпусов, где черепок разбитый валяется, сейчас прибрать велит да в перемол, а мастера али рабочего виноватого на штрах… Вот как работали по старинке-то… А по-новому вон оно что…
Федюшин повернулся и ткнул сжатой в кулак рукою в груду неубранной, почерневшей, испорченной посуды.
Рабочие промолчали. Широких внимательно поглядел на бракованный товар, на рабочих, на торжествующего и хитро ухмылявшегося старика и сдержанно сказал:
— Это, конечно, безобразие… Коли нет чьей безвинной ошибки, значит вредит какая-то сволочь… Ну, а в конце концов доберемся до причины. Попомни, старик, доберемся!
Угроза звенела в голосе Андрея Фомича. Эту угрозу почувствовали присутствующие. Почувствовал ее и Федюшин.