Поэма о фарфоровой чашке
Шрифт:
Большинством предложения Андрея Фомича были одобрены.
Бумагу из центра пришили к делу. И когда в конторе перекладывали ее из папки в папку, по конторским столам — от стола к столу — летела полурадостная тревога:
— Ну, влетит!.. Не поглядят, что коммунист… Ведь это прямое неподчинение.
— Прямо сказать — бунт!..
— А за бунт по головке не погладят…
Плескач оторвался от своих книг, отложил осторожно в сторону перо, кашлянул:
— Большие могут быть нам всем неприятности и беспокойства…
— А мы причем?
— Нас не касается…
— Нет…
Бумагу пришили к делу.
А работы продолжались. Каменщики клали кирпич за кирпичом. Росли стены. В длинном новом корпусе вырастала и ползла в длину огнеупорная печь. Вокруг нее ходил с деловой озабоченностью весь измазанный в глине, запорошенный пылью и песком Карпов. Он спорил с десятниками, подходил к рабочим, оглядывал каждый кирпич, каждый камень. Он весь уходил в чертежи, в вычисления, горел, настаивал, огорчался, когда привозили из кирпичных сараев плохой материал, радовался и расцветал при виде удачной и быстрой работы.
Но, уходя со стройки на фабрику, попадая в старые корпуса, Карпов Алексей Михайлович тускнел, сжимался и настораживался.
В корпусах почти в каждом цехе его встречали холодно и порой насмешливо. В старых корпусах настороженно ждали каких-то событий, центром которых должны стать Карпов и директор. Но директор, Андрей Фомич, был свой, он пришел сюда с мозолистыми руками, с невытравимой копотью от горнов и печей в каждой поре его сильного тела. Андрей Фомич, как свой, имел право на иное к себе отношение. И с ним рабочие, те, кто недоброжелательно, недоверчиво и неодобрительно относились к стройке, разговаривали напрямки. С Карповым же не разговаривали. При нем не говорили о фабричных делах, о строящейся печи, о новых стенах. При нем молчали. Но стоило только ему пройти мимо рабочих и скрыться за дверью, как вспыхивали то здесь, то там, как короткие разряды грозы, возгласы:
— Строитель!..
— Выше головы хочет прыгнуть…
— На нашей фабрике старается умственность свою высказать… Казенных денег ему не жаль, он и строит…
— А выйдет ли что, ему и горя мало. Отвечать-то другому придется…
Другие рабочие, те, которых так же, как и Андрея Фомича и Карпова, увлекала мысль обновить фабрику, вступали в спор с отрицателями и маловерами. Работа приостанавливалась. Мастера и табельщики охали и ругались.
В цехах в такие мгновенья шумело и гудело, как в раздраженном, потревоженном улье.
Однажды Карпов, проходя со стройки по цехам, зашел в глазуровочное отделение.
За столами, запорошенными белой пылью, у широких бадей с глазурью сидели женщины и работали.
Быстрым и легким движением работницы брали со столов посуду и обмакивали ее в бадью, а обмакнув, ловко встряхивали и ставили на длинные стойки. Они работали дружно, молча, только изредка обменивались парою слов с соседками по работе.
Карпов медленно прошел вдоль столов и остановился перед молодой работницей, руки которой проворно хватали посуду и обмакивали ее в глазурь.
Та подняла на него глаза и улыбнулась.
— Хорошая глазурь? — подумав и слегка смущаясь, спросил Карпов.
— Ладная… Лучше прежней… — ответила работница, не приостанавливая работы.
Соседки ее насторожились, чутко полуобернувшись в сторону.
— Да, теперь состав пошел хороший. Следим, чтоб не было ошибки! — охотно подтвердил инженер и подошел поближе.
Работница наклонилась над посудой и стала работать быстрее. Глаза Карпова впились в ее гибкие, изящные руки; тонкие пальцы осторожно, но крепко хватали хрупкую чашку и на мгновенье окунали ее в молочно-белый раствор.
Он перевел глаза на лицо девушки. Белая косынка сдерживала тугой узел волос, длинные ресницы, слегка запудренные белой пылью, прикрывали глаза. На щеках чуть-чуть проступал румянец. Девушка не глядела на Карпова.
Он неловко потрогал еще не обглазуренную посуду, украдкой оглянулся и быстро пошел дальше.
— Отмечает тебя, Феня, инженер! — смеясь, сказала пожилая работница, ближайшая соседка девушки, едва только Карпов вышел из отделения. — Зарится, видать, на тебя!
Женщины рассмеялись. Вспыхнув и лукаво отводя глаза, Феня с шутливой серьезностью запротестовала:
— Вот еще! Придумаете вы, Павловна. Никак он меня не отмечает…
— Да уж ладно, ладно. Видать, — упорствовала Павловна. — Слепой и тот заметит…
Посмеявшись и подразнив Феню, женщины отстали, вернувшись к своему делу.
Но немного позже какая-то из них, словно продолжая вслух упорную думу, неожиданно заметила:
— Чем с нашими ребятами, с охальниками, дак уж лучше с инженером… Тут, может, настоящую долю свою на всю жизнь доспеть придется…
Над столами, над белеющей посудой, над женщинами нависло напряженное молчание. Та, кто заговорила, худая нервная девушка, несла на себе бабью тяжесть: она уходила с работы в неурочное время кормить грудного ребенка. И не был известен отец его.
— Может, Федосья, настоящая это твоя доля, — повторила девушка, не смутившись молчания. — Только ты зря, наобум не поддавайся. Нет!..
— Какая может быть ей тут настоящая доля? — возмутились женщины. — Он чужой. У его понятия другие. По ему все будет выходить не так: и слова-то не те скажешь, да и поступки не те!..
Круглолицая веснушчатая девушка, отделившись от своего стола и размахивая сухим, матово поблескивающим блюдцем, задорно покрыла бабий говор:
— Конечно, чужой… Он не рабочего классу!.. Наши ребята — это свои, близкие… От наших, от своих-то, и обида не в обиду… Да, конешно, и поддаваться не надо! Ребята у нас хорошие… Ты, Федосья, отшей инженера, если он как-нибудь али что-нибудь…
— Да вы чего привязались? — отмахнулась Феня. — С чего это вы плетете?.. Вот новости!.. Человек слово сказал, а вы уже про какой-то интерес сплетаете. Прямо наказанье!..
Женщина, пожилая, та, которую Феня назвала Павловной, оглянулась и хитро прищурила глаза:
— Кота, девонька, сразу видать, коды он на сметанку целится… Есть у него на тебя аппетит — это сразу приметно. Есть!..
— Фу-у!.. — возмутилась веснушчатая. — Конешно, это личное дело Федосьи! Что вы, на самом деле, в ее обстоятельства путаетесь!..