Поэт
Шрифт:
— Поедешь со мной, художник. — не подразумевающим отказа тоном заявил он Дрону. На что тот отрицательно покачал головой. Марио, на то он и был итальянским евреем с тёмным настоящим, как-то очень быстро всё сообразил. А, сообразив, попросил оставить их втроём, то есть его самого, Дрона и Рыжую. Переглянувшись, Давид и Химик вышли из ресторана. Дважды квакнула автомобильная блокировка.
— Ты откуда, девочка? — без малейшего интереса спросил Марио.
— Из Питера…из Санкт-Петербурга. — поправилась Рыжая.
— Здесь что делаешь?
— Приехала с парнем, а он меня бросил. Шла пешком на Ленинградский вокзал. А тут этот…
— На проститутку не похожа. — констатировал
— Послушай, художник, одним идиотом уже стало меньше на земле. Ничего, абсолютно ничего не случится. Если станет меньше ещё на одну идиотку. Эта публика мне не интересна. Каждый день таких, как они, рождается на миллион больше, чем умирает. Не разочаровывай меня, художник.
— Прикажи официанту, чтобы вывел нас через чёрный ход, — не задумываясь ответил Дрон.
Марио засмеялся и глаза его приобрели свойственное им выражение смерти и одновременно смертельной усталости.
— И что ты будешь с ней делать?
— Домой её отвезу, в Питер.
— Уверен, что у вас обоих не наберётся денег даже на один билет. И вряд ли у тебя хватит духа ограбить какого-нибудь случайного прохожего. Оставь эту дуру и поехали со мной. Больше повторять не буду.
— Найду как добраться.
— Идиот. — пробурчал Марио, подзывая жестом официанта. — Идиот с отсыревшими спичками.
К половине седьмого утра Дрон и Рыжая уже стояли на окраине Химок, пытаясь, остановить попутку в ленинградском направлении. До Клина их подбросил дребезжащий молоковоз с не выспавшимся шофёром. Потом им повезло чуть больше, их подобрал МАЗ, перевозящий в кузове какую-то чудовищную конструкцию. Водитель громко и беспрерывно прослушивал кассету «Сектор газа», что не помешало беглецам заснуть, прижавшись головами. Машина уходила вправо в семидесяти километрах выше Твери. И вот, в конце концов, похожий на артиста Вицина пенсионер дотряс их на четыреста двенадцатом «Москвиче» до того затерявшегося в глубине Руси города, с описания которого и началось наше повествование. Повествование, где не найдется места ни прекрасным незнакомкам, ни счастливым случайностям, ни мистическим совпадениям. И никакие демонические Марио уже не предложат нашему герою никакого выбора. И костюмы от «Бриони», и туфли от «Артиоли», и брегет с турбийоном больше никогда не объявятся на этих страницах. И конец истории будет несчастным.
Вечная дорога, вечная дорога… Путь, ведущий из ниоткуда в никуда. Мы вращаемся вместе с планетой по однажды заданной орбите и малейшее отклонение от этого монотонного кружения означает нашу гибель. День-ночь, день-ночь. Мы бесконечно одиноки. Мы верим в бога, чтобы не чувствовать этого безысходного космического одиночества. Над нами звёзды, погибшие миллиарды лет назад. И если прав Эйнштейн, и прошлое, настоящее и будущее — суть одно, то не видит ли кто-нибудь там, в межзвёздной миллиардности, дошедший свет уже погибшего Солнца… Снег-дождь-пыль, снег-дождь-пыль.
И хутора — прибежища отшельников, и города — темницы неприкаянных душ. Мир пронизан механическими шумами, эфир наполнен информационными потоками и вот уже струя из водопроводного крана напоминает нам о море… И чем-то диким и первобытным впечатляют нас наполненные птичьим пением леса. Но короток северо-запад России. Чёрные остовы мёртвых деревень подпирают сгнившими костями неприступную ограду замков, возведённых цивилизованными феодалами. А там, за новгородским поворотом вправо, уже чувствуется приближение невской твердыни. Стоянка дальнобойных фур. Километровый столб с отметкой «699». Эстакада. Сарское село. Бетонник предместий. Петербург. Рыжеволосая спит у художника на коленях. Он придерживает её голову, смягчая сон от автомобильной тряски. Конец ещё одного пути.
Она жила на Тринадцатой линии Васильевского острова. Она была дочерью своего города: болезненно-бледная, как летнее балтийское небо, рыжая, как голландка, некрасивая, как всякая жительница северной Европы, любила стихи Мандельштама, пиво с корюшкой и обводила губы кроваво-чёрным.
Они позвонили её матери ещё при въезде в город. И теперь эта добродушная женщина необъятных размеров хлопотала вокруг стола, подкладывая в тарелку спасителя прожаренный до тонкой хрустящей корочки, но парной внутри отрез свежайшей телятины. Женщину звали «тётяшура» — она настаивала на таком обращении — и она работа шеф-поваром в гостинице «Октябрьская». От того, что её дочь, наконец, вернулась, волнение этой добрейшей поварихи приобрело форму эйфории. Если бы это было в её власти, она причислила бы Дрона к сонму святых угодников. Хотя про себя, в тайне, она наверняка уже совершила это богохульство.
Оказалось, что с её дочерью такое несчастье приключилось впервые. Нет, она, конечно влюбилась в мальчиков, но так, чтобы отправиться с любимым в неизвестность — такое произошло впервые. «Девятнадцать лет — ума нет». — причитала тётяшура. Дрону было неуютно. Он давно отвык от домашней обстановки, заботливость женщин казалась ему чуждой. Он не чувствовал себя рыцарем ни в малейшей степени. Спасая Рыжую, он поступал не во имя её, а потому лишь, что всей душой ненавидел тех, чьим олицетворением предстала случайная компания случайных знакомых его давнишнего, но такого же случайного приятеля Химика. И если бы его не манила жажда бессмысленных странствий, если бы девушка оказалась не из Питера, а проживала бы где-нибудь в районе метро «Фрунзенская», то чёрт его знает, как бы он поступил. Больше всего на свете, ему хотелось в эту минуту лечь на кровать, отвернуться к стене и заснуть, чтобы уже не слышать и не видеть этих благодарных существ, заблагодаривших его до тошноты.
Ему постелили в комнате Рыжей, а сама она легла у матери. В темноте на него таращились плюшевые зайцы с изумрудными пуговицами вместо глаз, а страшные куклы с человеческими волосами шевелили пластмассовыми пальцами.
Впрочем темнота была относительной, поскольку по ту сторону плотно задвинутых штор всё пространство от неба до Невы было наполнено жидкими сумерками белых ночей. Дрон проснулся от встревоженного шёпота тётишуры. Оказалось, что то ли от перенесённых волнений, то ли по каким-то иным, исключительно женским причинам, у рыжей подскочила температура и мать уже два часа предпринимала попытки сбить лихорадку уксусными повязками. Рыжая лежала в длинной ночнушке, волосы её разметались, по вискам и по шее сползали капельки пота, губы опухли и пересохли, а бледность приобрела некий точёный оттенок, совершила волшебство с такой никчёмной прежде внешностью. У дочери гостиничной поварихи обнаружились черты неземного, почти адского благородства. «Что с ней?» — спросил пораженный художник.
— Ничего страшного, ничего особенного. — закудахтала тётя Шура. — Такое случается с девушками. Я пробовала сбить, да вот не получается… Прошлось «скорую» вызывать. Да тут неудобство такое… Не знаю, как и сказать.
— Говорите, как есть.
— Сейчас половина пятого.… - замялась женщина.
— Тётьшур, я вас прошу, давайте попроще. — Дрон обернулся к Рыжей, на что та попыталась изобразить улыбку, но вышло ненатурально и бледность дрогнула. Художник склонился над девушкой и провел ладонью по её холодной и влажной шее. — Ну что, тётьшур?