Поэт
Шрифт:
— Давай, Кактус, разливай!..
— В Москву поедешь.
— Ночью и поеду.
— Да…
— А ты, значит, здесь на зиму…
— Даст бог, переживу.
— За солянку спасибо!
— Заезжай ещё.
— Цветы научишь красть?
— Научу.
— Осень…
— Да. Осень.
Не поехал он ни в какую Москву. И не собирался. Петербургские демоны не наигрались ещё, не вырвали сердце… Глаз только! Да что глаз! Ему так даже лучше — отчётливей цвета.
Вокруг её губ выступили солёные капельки пота. Сон это был или явь… Тяжёлые, словно мужчины, змеи обвивали её тело и вылизывали быстрыми языками, раздвоенными и скользкими, набухшие розовым соски её белоснежной норманнской груди. Она подогнула ноги в коленях, чуть развела их и то ли рука её, увитая серебряным браслетом, то ли ещё одна змейка с тонким узором кожи скользнула во влажное тепло. Она облизала губы, змеи жёстче сжали её прогнувшуюся спину, а незнакомый и вкрадчивый голос произнёс: «God in a heaven. Where is she?» Она провалилась
Она обмякла, влажные глаза её полуприоткрылись, приход завершился. Подруга осторожно вынула шприц из её вены, что-то шепнула ей, промыла иглу в стоящей рядом кружке, дважды спрыснула, выбрала из пузырька полтора кубика кислого раствора и полушёпотом попросила сидящего у стены Дрона: «Вмажь меня». Художник взял шприц, поднялся и направился на кухню. «Куда ты?» Он не отреагировал. Подруга кинулась за ним, схватила за рукав и прокричала: «Отдай, тварь одноглазая!» Дрон развернулся и резко врезал ей коленом в живот. Девица согнулась, повалилась на пол и заскулила: «Инга, иди, забери у этого гада раствор!..» Никто не отозвался.
Дрон зашёл в кухню, сел на табурет, немного откинувшись к окну, качнул кулаком, отыскал в полумраке вену, осторожно подцепил её иглой, взял контроль и медленно надавил на поршень…
Изумрудное с коричневым.
Она была точной копией Марины, только звали её Инга. Дрон встретил её у Казанского собора в тот же вечер, когда простился с Кактусом. Он сидел на лавке у фонтана и слушал заунывные песни какого-то хиппаря, аккомпанирующего собственному вою на болгарской двенадцатиструнке. Она сама подсела к художнику. Рыжая, но не такая как та, а чуть темнее. Стрижка каре. На этом внешние различия заканчивались. Правда первитин отточил её черты, и она выглядела как та, перед приездом медицинской кареты. Потёртая косая куртка из мягкой кожи, джинсы в обтяжку, лёгкие, но объёмные ботинки. Серебряная змейка на руке. Ей не хватало ста пятидесяти рублей, чтобы купить раствор на Некрасовском рынке. Из тех четырёх сотен, что выдали Дрону в спецприёмнике ан дорогу до Москвы, у него оставалось триста. На остальные он купил три пачки сигарет. Теперь он отдал их очередной случайной знакомой. На Некрасовский они пошли вместе. А потом оказались в двухкомнатной малогабаритке в Весёлом посёлке, где хозяйкой была её подруга, такая же винтовая, которая всё продолжала шептать проклятия из комнатной полутьмы.
Минут через двадцать на кухне появилась Инга. Взяла сигарету и села напротив Дрона.
— Ты видел?.. — голос у неё был хрипловатый. Подсаженный.
Дрон молча кивнул.
— Из-за этого на иглу пристроилась. — пальцы её дрожали, когда она затягивалась. — Контроль теряю… Сорок минут приход — сорок минут кончаю.
— А просто ебаться не пробовала?
Она посмотрела на него, как на инопланетянина.
— Пробовала. Не торкает. ладно, извини… Ты на эту дуру внимания не обращай, — махнула она рукой на проклятия, доносившееся из темноты, — у неё крышу напрочь снесло… Слушай, чувак, а ты сам-то вмазался?
Дрон кивком указал на шприц, валяющийся у неё под ногами.
— А раньше кололся?
Дрон отрицательно покачал головой.
— Круто! Чёрт, а я думаю, что у меня когда-нибудь на приходе или сердце, или башка лопнет! А, не жалко… Слушай, у неё тут дивидишник ещё не проколотый стоит. Пройдем, концертник какой-нибудь засмотрим! Я по старичкам прикалываюсь, «Флоид» или Фрэнк Заппа… О, точно! У неё где-то концертник «Флоида» был.
Он сел на пол, прислонившись к высокому креслу. Она устроилась перед ним,
Что за место… Жуть. Бетонник. Будто выдолблены кварталы обезумевшим чёртом, ослеплённым суровыми балтийскими ангелами за свои безумства. Грязно-серые печальные дома, словно сыпь на покойнике, сливаются с тяжёлым и влажным осенним небом. Безликий рассвет. В электричестве окон шевелится жизнь. И нет в этом месте ни вчерашнего дня, ни завтрашнего, а есть лишь одно короткое «сегодня», шумящее, как голова после бессонной ночи.
Дрон отошёл от окна и обернулся. Инга, накрутив на иглу ватную метёлку, выбирала остатки раствора. «Мало». — хрипло заключила она. — «Давай, по пять точек. С водичкой». В квартире стоял плотный и кислый запах безумия. Дряблый рассвет истекал с подоконника, капал на пол, выявляя просыпанный на истоптанный ковёр табак, пустую бутылку из под сухого абхазского вина «Псоу», покрывшуюся пылью брошюру по практике азадзен и женскую заколку для волос. Инга сняла через голову обтягивающую коричнево-чёрную футболку из лайкры и недовольно осмотрела руки: «Чёрт, живого места не осталось…» Выше груди, почти на плечах, у неё были выколоты две свастики, размером с пятирублёвую монету. Дрон отвернулся, но смотреть в окно ему тоже не хотелось. Лучше уж заглядывать внутрь себя. Приход был тихим и далёким, как море в зимней Ялте, когда не штормит, а на пальмах лежат хлопья снега. По венам пробежал вчерашний день и пеной растворился в голове. Вот он прощается с Кактусом… Осень. Да, осень. Синий питерский трамвай вывозит его на Лиговку. От Московского вокзала Дрон переходит на Невский проспект и неспеша бредёт по чётной стороне. Небо мрачнеет и просыпается моросящим дождём, недолгим, впрочем. В киоске на углу Марата, Дрон покупает три пачки «Сamel» и жвачки на сдачу. Проходя перекрёсток, где от Невского разбегаются в разные стороны два проспекта — Литейный и Владимирский — он подчиняясь ритму шагов и ничему более, улавливает неизвестно откуда явившихся рифмованные строки: «Только ветер метёт по Литейному пыльные крохи…» Строчка повторяется несколько раз, меняет интонацию, но держится в прежнем ритме, а Дрон пытается вспомнить, где он мог услышать эту фразу или прочесть… Перейдя через Аничков мост, он понимает что нигде и никогда не читал этих строк, потому что это ритм шагов и город, наполненный осенью город, сложили в нём свою мелодию. «Только ветер метёт по Литейному пыльные крохи. Только бьют в Петропавловске волны Невы…»
У Казанского собора завывал хиппарь. Перед ним лежала широкополая шляпа с несколькими монетами. То ли он не напел на бумажные купюры, то ли сразу же убирал их в карман, для поддержания образа нищего гусляра. Дрон подумал, что певец избрал неверную тактику: люди, в большинстве своём, не любят оставаться в дураках, под прицелом общественного мнения. Поэтому куда охотнее они положат свои деньги туда, куда многие положили до них. Полная шляпа купюр побуждала бы к подражанию. В этот момент появилась она…
Она.
Рифмы ещё не было, созвучие витало где-то в осени и в древних петровских стенах, но художник точно знал, что строки, явившиеся ему, обязательно зарифмуются. Она попросила у него сигарету.
В ней что-то было, какой-то подтекст, какой-то подводный танец. И она была похожа на Василеостровскую Марину, похожа именно так, как хотелось бы Дрону. Он почувствовал это сразу. От неё исходил безумный внутренний протест. Она не могла родиться от вокзальной поварих, не могла валяться на панцирной кровати в уксусных повязках. В ней трепетало несмирение и обречённость от невозможности ничего изменить. Эта душа — послеполуденный зной, когда песок, принесённый ветром с далёкого побережья, впивается в кожу и саднит. Потёртая косая куртка из мягкого теленка. Джинсы в максимальную обтяжку. Лёгкие но объёмные башмаки на укреплённой подошве. Она была чуть выше него ростом. И всё, что её ожидало, лежало полутенью на её заострённом лице. Ржавые волосы и синие-синие глаза, бесконечные, как васильковые поля на Валдае.
Только ветер метёт по Литейному пыльные крохи.
Только бьют в Петропавловский колокол волны Невы.
Только пляшут на старых афишах шуты-скоморохи.
Только молча застыли на тумбах железные львы.
Вместе они брели по Итальянской улице. Почти стемнело. Они шли, словно прогуливаясь, как могли бы идти влюблённые, неспеша, к дверям какого-нибудь уютного кафе. Но обычных влюблённых соединяет лишь мимолётное чувство, короткое влечение, за которым просматриваются ежедневные монотонные ужасы долгой совместной жизни. Нет, их объединяло нечто большее, нечто страшное и манящее, их объединяла обречённость. И шли они не в кафе.
Этот город, откуда Европа сбежала к татарам,
Небеса подпирает костями Казанских колонн.
В нём скитаются боги по полупустым тротуарам,
Отражаясь в алмазных крестах православных икон.
Этот город, как всё на Руси, родился из болота.
Может быть оттого в нём поэты стремятся пропасть…
Там как будто в безбожной крови на церквях позолота,
И как будто дворы разевают бездонную пасть.
Только хочется жить в этой лирике камня и влаги.
Только видеть, как пляшут на старых афишах шуты.