Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Поэтика и семиотика русской литературы
Шрифт:

Слово «рамо» здесь выполняет функцию двойной рамы огромного живописного полотна, вписанной в само это полотно, маркирующей его, в результате чего граница, не переставая быть таковой и, как кажется, даже акцентируя свою прочность («Ее воскраия – граниты»), перетекает через вторую грань – нарамник, словно не в силах вместить в себя обширное пространство [167] .

Видение сразу всех сибирских границ – случай в литературе уникальный. Чаще художники образно воплощают какой-то один из четырех географически ориентированных рубежей, которые семиотически не равнозначны. Не касаясь здесь проблем семиотики границ северной и южной, отметим, что если западная граница концентрирует лиминальность, проецирующуюся далее на всю территорию Сибири, то восточная граница отмечена отчетливым знаком конца, предела, уже лишенного всякой двойственности. В этом смысле вся Сибирь вместе с ее западным предграничьем является по отношению к восточному рубежу тоже своего рода обширной границей между миром и антимиром, культурой и хаосом.

167

«Мех открытый» – здесь, видимо, лес, тайга.

Именно как начало антимира и хаоса восточная граница отчетливо представлена в сибирском эпосе. Правда, со смещением точки зрения из европейской части в пределы Сибири и центр тоже смещается так, что теперь порядок и хаос, культура и стихия предстают как суша и море, Сибирь и океан (Океан), а берег океана оборачивается краем земли вообще. В Океане, согласно бурятскому сказанию «Алтан Шагай», живет страшный Змей, враг Верхнего и Среднего мира, небожителей и людей. Для обычного человека Змей олицетворяет собой неотвратимую смерть, как личную, так и мировую, ибо он, Хозяин Океана, обвил десятью витками святое древо, выступающее в сказании эквивалентом Древа Жизни.

Подобным образом воспринятая восточная граница вносит коррективы в общую семиотику Сибири, в связи с чем мортальные знаки в текстах множатся и усиливаются по мере приближения героя к дальнему сибирскому рубежу [168] . Закономерными в этом плане видятся многие сцены очерка Чехова «Остров Сахалин» и сюжетная коллизия его рассказа «Гусев», первого, написанного Чеховым после поездки на Сахалин и под явным впечатлением от нее. Герой рассказа, прослуживший пять лет на, как бы мы сейчас сказали, Дальнем Востоке, то есть близ океана, морем, что знаменательно, возвращается в родные края, в Европейскую Россию. С морем в его сознании связаны некие мифологизированные образы – гигантская рыба, ветры, прикованные цепями к каменной стене, – в чем-то приближающие мировосприятие Гусева к мироощущению носителей архаического сознания, и потому океан для него так же чужд и опасен, как для них. Океан и в сознании Гусева противостоит по-своему оцененному Верхнему миру, где «глубокое небо, ясные звезды, покой и тишина – точь-в-точь как в деревне»; «Внизу же – темнота и беспорядок. Неизвестно для чего шумят высокие волны <…> У моря нет ни смысла, ни жалости» [169] . Правда, это противостояние неба и моря не является у Чехова неизбывным – в финале рассказа оно осложняется их сближением в великолепии и страсти, но это уже происходит за рубежами Сибири (что важно для нас, а не для Чехова) и за пределами конкретной человеческой жизни, которую поглотил Океан.

168

Дальний Восток, получивший собственный административный статус в середине XIX века, в ментальном плане сохранял свою прочную связь с Сибирью, никак не выделяясь внутри ее.

169

Чехов А. П. Полн. собр. соч. и писем. Т. 7. С. 337.

Таким образом, силовые векторы в художественном пространстве «сибирского текста» имеют ясно выраженную западную направленность, которая определяется импульсным устремлением от сгущенности мортальных смыслов и семиотической однозначности, отмечающих границу восточную, к некоторой мере рассеяния, амбивалентности, нашедшей выражение в семиотике западной границы Сибири. В таком целостном поле семиозиса все знаки безнадежности, связанные в литературе с уральским рубежом, обретают энную степень относительности, становясь предвестниками того далекого, что ждет путешественника, переселенца, ссыльного у края земли, у границ Океана. В этом смысле знаковость двух наиболее удаленных друг от друга сибирских границ противоречит сложившейся общекультурной и христианской символике, согласно которой не восток, но запад является царством смерти и тьмы, однако она вполне согласуется с символикой архаической, утверждающей обратное соотношение.

Семиотика ошибки в «городских» текстах русской литературы

Необходимым условием возникновения любого сверхтекста становится, как известно, обретение им языковой общности, которая, складываясь в зоне встречи конкретного текста с внетекстовыми реалиями, закрепляется и воспроизводится в различных субтекстах как единицах целого; иначе говоря, необходима общность художественного кода. Применительно к локальным («городским») сверхтекстам это будет выделенная В. Н. Топоровым система природных и культурных образов (знаков) плюс предикаты, способы выражения предельности, пространства и времени, фамилии, имена, числа, элементы метаописания (театр, декорация, роль, актер и т. п.), единый лексико-понятийный словарь, мотивы и другое (Топоров, 1995). В разных типах сверхтекстов отдельные элементы этого ряда нивелируются, ослабляются, иные же приобретают дополнительные акценты, но так или иначе перед читателем и исследователем всегда предстает эстетическая общность плана выражения, то есть то, что «переводит» внетекстовую реальность в текст. При этом язык сверхтекста, сложившись, воспроизводится во вновь рожденных единицах целого, на что указывал В. Н. Топоров, говоря об особой энергетике цельности. «Обозначение “цельно-единство”, – пишет он о Петербургском, но и не только о Петербургском тексте, а о подобных сверхтекстах вообще, – создает столь сильное энергетическое поле, что все “множественно-различное”, “пестрое” индивидуально-оценочное вовлекается в это поле, захватывается им и как бы пресуществляется в нем в плоть и дух единого текста <…> Именно в силу этого “субъективность” целого поразительным образом обеспечивает ту “объективность” частного, при которой автор или вообще не задумывается, “совпадает” ли он с кем-нибудь еще в своем описании Петербурга, или же вполне сознательно пользуется языком описания, уже сложившимся в Петербургском тексте, целыми блоками его, не считая это плагиатом, но всего лишь использованием элементов парадигмы неких общих мест, клише, штампов, формул, которые не могут быть заподозрены в акте плагиирования» [170] . В этом плане большой интерес приобретает семиотика ошибки в локальных и, в частности, в «городских» текстах.

170

Топоров В. Н. Петербург и «Петербургский текст русской литературы» (Введение в тему) // Топоров В. Н. Миф. Ритуал. Символ. Образ: Исследования в области мифопоэтического. М., 1995. С. 261.

Связность и цельность сверхтекста сопряжены с действием столь значительных сил внутреннего стяжения, что в его языковой парадигме устанавливаются весьма специфические законы означивания, подчиняющие себе любой элемент текста и в том числе все, что связано с заведомыми фактографическими ошибками. Возможность ошибок такого рода, к примеру, в «городских текстах» можно допустить a priori, поскольку внеположенная реальность (тот или иной город) как общий денотат сверхтекста постоянно провоцирует читателя, подталкивая его к проверке литературного факта на внелитературную достоверность. Однако помимо вещного (в широком смысле слова) денотата в структуре сверхтекста возникает некая промежуточная данность, своего рода прозрачное зеркало, отражающее реалии, но в своеобразном преломлении лучей, определяемом уже не бытийными, а эстетическими векторами. Речь идет о почти неизбежно присутствующей в сознании и творца, и читателя своего рода образной свертке, предваряющем концепте того или иного города, концепте, базирующемся на случайно усвоенном и произвольно выстроенном в сознании реципиента наборе различных по природе своей, но как-то связанных с городом знаков. Такого рода опережающую модель можно без большой натяжки назвать образным инвариантом, который порой кажется настолько знакомым, что порождает в носителе его убежденность в точности мысленного или вербального воспроизведения привлекаемых реалий. В путах такого соблазна могут оказаться художники и читатели разной степени одаренности и разного уровня образованности. Причем у одних, как правило, более масштабных, иллюзия точности соседствует с признанием лукавства памяти, что, впрочем, на деле оказывается совсем не важным, ничего по сути не меняющим. Так, к примеру, И. Бродский в эссе «Набережная неисцелимых» пишет о своем первоначальном «книжном» знакомстве с Венецией, лежащем у начала формирования образного концепта города: «Примерно в 1966 году – мне было тогда 26 – один друг дал мне почитать три коротких романа французского писателя Анри де Ренье, переведенные на русский язык замечательным русским поэтом Михаилом Кузминым. В тот момент я знал о Ренье только, что он был одним из последних парнасцев, поэт неплохой, но ничего особенного <…> Мне достались эти романы, когда автор и переводчик были давно мертвы. Книжки тоже дышали на ладан: бумажные издания конца тридцатых, практически без переплетов, рассыпались в руках. Не помню ни заглавий, ни издательства; сюжетов, честно говоря, тоже. Почему-то осталось впечатление, что один назывался “Провинциальные забавы”, но не уверен. Конечно, можно бы уточнить, но одолживший их друг умер год назад; и я проверять не буду. Они были помесью плутовского и детективного романа, и действие, по крайней мере одного, который я про себя назову “Провинциальные забавы”, проходило в зимней Венеции. Атмосфера сумеречная и тревожная, топография, осложненная зеркалами; главные события имели место по ту сторону амальгамы, в каком-то заброшенном палаццо» [171] (курсив наш. – Н. М.). В этом фрагменте обнаруживается целая серия неточностей, одни из которых предполагаются как возможные и оговариваются, другие даже не подозреваются. Так, Бродский уверенно говорит о романе Ренье, переведенном Кузминым. Между тем известно, что Кузмин перевел только один из «венецианских» романов французского писателя – «Живое прошлое». Роман, запомнившийся Бродскому как «Провинциальные забавы», в русском переводе имеет близкое по смыслу, но несколько отличное название – «Провинциальные развлечения». При этом ни первый, ни второй роман не совпадают с изложенным в эссе сюжетом. Судя по описанию «романных» событий, Бродский читал повесть Анри де Ренье «Встреча», в которой действие в самом деле развертывается в старом, полузаброшенном венецианском палаццо, где герой встречается с периодически являющимся из Зазеркалья бывшим хозяином дворца.

171

Бродский И. А. Набережная неисцелимых: Тринадцать эссе. М., 1992. C. 216—217.

Меняет ли что-нибудь эта путаница в образе Венеции у Бродского или в структуре Венецианского текста в целом? Абсолютно ничего, и Бродский прекрасно понимает это, как бы сознательно даруя себе право на подобную ошибку и потому отказываясь устанавливать точность фактов. Не исключено, что художник, чувствуя и осознавая особый статус ошибки в текстах такого рода, как эссе «Fondamenta degli incurabili», представляющих собой значимый, но малый фрагмент обширного поля русской литературной венецианы, играет с ошибкой. Действительно, ошибка здесь становится знаковой, указывая на определенную автономность художественного образа Венеции по отношению и к Венеции реальной, и ко всей околовенецианской фактографии бытия и культуры. В данном случае для писателя гораздо важнее остаться верным образной парадигме сверхтекста, чем избежать оплошности в следовании фактам. Ошибка в результате перестает быть равной себе и становится, независимо от фактографических привязок, знаком некоего единого образного ряда – элементом Венецианского текста русской литературы как особой семиотической системы. Сверхтекст переплавляет ошибку в безошибочность, если в нем сохранена общая точность ощущения и образного воплощения города. Сверхтекст позволяет быть неточным на уровне реалий, но не допускает неточности на образном и метафизическом уровне. Потому, например, и очень досадное для педанта искажение мандельштамовской формулы («Венецейской жизни» вместо «Веницейской») или приписывание Ходасевичу строки «Что снится молодой венецианке…» (у Ходасевича – «Кто грезится прекрасной англичанке / В Венеции?») в очерке Ю. Нагибина «Моя Венеция» не только не вносит искажений в целое, но, напротив, на эту цельность «работает», включая, как в случае с ложно-Ходасевичем, механизм самопорождения, действующий в варианте продуцирования клише Венецианского текста: сны, юные грезы, венецианка и т. п.

С той же легкостью и во многом по тем же причинам проходит внутритекстовую переплавку не вполне точная отсылка к Ходасевичу, Тютчеву и Блоку в посвященном даже не столько самой Венеции, сколько Венецианскому тексту русской литературы стихотворении Олега Дозморова:

Рябь какого-то каналаиз немытого окнаи возвратного приливанабежавшая волна —ах, об этом уж писали Ходасевич,Тютчев, Блок,я-то к этому едва личто-нибудь добавить мог…(«Рябь какого-то канала…»)

Образ «возвратного прилива» здесь действительно отсылает к Блоку, но в связанном с метемпсихозом сюжете третьего стихотворения блоковской «Венеции» он столь специфичен, что ничего даже отдаленно похожего мы не обнаруживаем ни у Тютчева, ни у Ходасевича. А «рябь какого-то канала», не в следовании деталям, а в тождественной структуре формулы рябь канала – гладь канала, и вовсе петербургский блоковский образ:

Умрешь – начнешь опять сначала,И повторится все, как встарь:Ночь, ледяная гладь канала,Аптека, улица, фонарь.(«Ночь, улица, фонарь, аптека…», 1912)

Казалось бы, все у Дозморова перепутано, но если рассматривать его стихотворение не само по себе, а как единицу Венецианского текста русской литературы, неожиданно обнаруживается, что фактографическая путаница в действительности ставит все на свои места в образной парадигме сверхтекста, ибо – Венецианский и Петербургский тексты взаимосвязаны и постоянно отсылают друг к другу; первый стих второй строфы стихотворения «Ночь, улица, фонарь, аптека…», так же как третье стихотворение «Венеции» Блока, содержит намек на метемпсихоз, а стихотворение Дозморова принимает и вербализует этот смысловой посыл; наконец, упомянутые у Дозморова имена Ходасевича, Тютчева и Блока не столько представляют здесь самих поэтов и их творчество, сколько говорят о знаковости этих имен в Венецианском тексте. Эффект текстового стяжения усиливается тем, что в стихотворении Дозморова скрыто присутствует еще одна отсылка – к поэту, прочно связанному с русской венецианой, к Пастернаку: второй стих первой строфы («из немытого окна») есть опрощенный, но очевидный pendant с ранним (1913) вариантом пастернаковской «Венеции»:

Популярные книги

Курсант: назад в СССР 9

Дамиров Рафаэль
9. Курсант
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Курсант: назад в СССР 9

Кодекс Охотника. Книга XXIV

Винокуров Юрий
24. Кодекс Охотника
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Кодекс Охотника. Книга XXIV

Довлатов. Сонный лекарь

Голд Джон
1. Не вывожу
Фантастика:
альтернативная история
аниме
5.00
рейтинг книги
Довлатов. Сонный лекарь

Атаман

Посняков Андрей
1. Ватага
Фантастика:
альтернативная история
8.19
рейтинг книги
Атаман

70 Рублей

Кожевников Павел
1. 70 Рублей
Фантастика:
фэнтези
боевая фантастика
попаданцы
постапокалипсис
6.00
рейтинг книги
70 Рублей

Аристократ из прошлого тысячелетия

Еслер Андрей
3. Соприкосновение миров
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Аристократ из прошлого тысячелетия

Прометей: каменный век II

Рави Ивар
2. Прометей
Фантастика:
альтернативная история
7.40
рейтинг книги
Прометей: каменный век II

Последний попаданец 3

Зубов Константин
3. Последний попаданец
Фантастика:
фэнтези
юмористическое фэнтези
рпг
5.00
рейтинг книги
Последний попаданец 3

Лорд Системы

Токсик Саша
1. Лорд Системы
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
рпг
4.00
рейтинг книги
Лорд Системы

На границе империй. Том 5

INDIGO
5. Фортуна дама переменчивая
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
7.50
рейтинг книги
На границе империй. Том 5

Бывший муж

Рузанова Ольга
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
Бывший муж

Тройняшки не по плану. Идеальный генофонд

Лесневская Вероника
Роковые подмены
Любовные романы:
современные любовные романы
6.80
рейтинг книги
Тройняшки не по плану. Идеальный генофонд

Измена. Я отомщу тебе, предатель

Вин Аманда
1. Измены
Любовные романы:
современные любовные романы
5.75
рейтинг книги
Измена. Я отомщу тебе, предатель

Чужие маски

Метельский Николай Александрович
3. Унесенный ветром
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
9.40
рейтинг книги
Чужие маски