Поездом к океану
Шрифт:
— Ох и пришлось повозиться, мадам, чтобы его уговорить, — смеялся сержант, смерив взглядом длинную тушу Кольвена. Его веселье было понятно. Такого, как Жиль, на себе не утащишь. Сил не хватит. Только убеждение и угрозы. — Сейчас поймаю вам такси, пожалеем рикш! И едой запаситесь, ваш капрал, как оклемается — голодный будет и вас съест!
— Я знаю, спасибо, — вздохнула Аньес и перевела взгляд на Жиля. Спрашивать у него сейчас что-нибудь бесполезно. Ругать тоже. Изображать обиду — тем более. Особенно, когда вслед за маленьким и юрким сайгонским жандармом хочется смеяться при одной лишь мысли: Кольвен стоит — уже хорошо, было бы куда хуже, если бы он распластался прямо здесь, на тротуаре.
Когда подъехало авто и они запихнули Жиля в салон, она еще раз поблагодарила сержанта Данга, сунула ему в руку несколько банкнот, потому что знала — он ожидает этого, и торопливо села вперед, к водителю. Кости раскатывать не стала. Потому как по-честному все.
Как знать, может, Данг сейчас вернется в Зеркальный дом и купит себе девчонку на ночь? Все это слишком уж возбуждало.
В отличие от Аньес, капрал Кольвен жил в казарме, и если в часть она имела беспрепятственный доступ, то уж туда-то пробираться, к мужчинам, по крайней мере странно. Хотя что нормального вообще было в этот вечер? Уж точно не поход в бордель с неизвестным жандармом-метисом!
Они прошли пропускной пункт вместе. И там Жиль еще кое-как держался — разумеется, больше стараниями Аньес, ведшей непринужденную беседу, в ответ на которую ему надо было хотя бы кивать и переставлять ноги вовремя. А когда добрели до здания казармы и солдата, дежурившего возле нее, тот лишь с пониманием хохотнул. То, что они приятельствуют, было общеизвестно. То, что их считают любовниками, понятно. То, что она вытаскивает его из сайгонских притонов и тащит в казарму, чтобы он не попался, вполне объяснялось обеими версиями их отношений. Причем второй более, чем первой, потому Аньес не очень-то возражала по этому поводу. Но если бы кому довелось узнать, что из-за этого ненормального ей пришлось посетить Зеркальный дом, это определенно вызвало бы некоторое… недоумение в глазах того же дневального. Все же вытаскивать любовника из борделя — слишком экзотично.
— Он хоть к отлету-то поднимется? — с развеселой улыбкой поинтересовался добрый малый на входе в комнату.
— Как будто бы у него есть выбор, — совершенно искренно в своей мрачности прокомментировала Аньес.
Комната у капрала была отдельная в соответствии с нуждами его работы в КСВС. Ну как комната… Комнатушка. Коморка, с огромной натяжкой приспособленная под то, чтобы в ней кто-то жил. Несколько квадратных метров, куда не без труда помещались кровать, стол и шкаф. Но и она казалась королевскими покоями по сравнению с общими спальнями, где рядами стояли койки, на которых отдыхали солдаты. Это крошечное помещение они с Аньес превратили в нечто среднее между мастерской и местом, где можно отоспаться.
Едва они переступили ее порог, Жиль, сонно потирая глаза и по-дурацки улыбаясь, будто пытается что-то пролопотать, завалился на постель, даже не разуваясь и не одергивая одеяла. Куда уж ему! И распекать — какой толк? Не мальчик. Его мать и отец остались в Сен-Мор-де-Фоссе, маленьком пригороде большого Парижа. И на кой черт взвалила на себя их счастье, она не представляла. Разве только и правда рассказы этого мальчишки были больно хороши.
Сейчас она металась по комнатке, сгребая в кучу его вещи, самое необходимое на какое-то время, потому что часов в сутках совсем почти не оставалось, у нее было еще много дел и стоило перед дорогой хоть немного поспать. Что посчитает нужным — сам потом соберет, если успеет. А то, что будет нужно для работы, им приготовят на месте. Не все такие сумасшедшие, как она, чтобы снимать только собственной камерой.
Среди белья, фототехники и блокнота с письменными принадлежностями были найдены бумажник, документы и сигареты. Все это она почти торжествующе попыталась уложить в вещмешок, который печально свалился со стула к ее ногам, чем-то уже нагруженный. А из него ей под ноги вывалилась тетрадь в темно-коричневом кожаном переплете, да так и осталась валяться, раскрытым разворотом кверху.
Аньес тихо выругалась и взялась за дело сначала. Подняла тетрадь, одернула мешок. Взгляд туда. Взгляд обратно. Выдох. И замерла.
С гладкого, почти шелковистого альбомного листа, без сомнения, очень дорогой бумаги цвета слоновой кости из-под век полузакрытых глаз на нее смотрела она сама — сонная и начертанная графитом. Обнаженная. Несколько штрихов всего, простота невероятная, почти схематичность в изгибах линий, но господи! Как тут ошибиться, если лицо женщины на рисунке — ее копия? Выражением или чертами, или тем, как закинула одну ладошку на лоб, будто бы защищаясь от яркого света, — какая разница? Раскрыв рот, Аньес смотрела на этот удивительный портрет и никак в толк взять не могла: почему она? Почему в таком виде? Откуда это взялось в его голове, ведь голой, полностью без одежды, вот такой, потягивающейся на кровати, сонной, томной, в лучах ликовавшего солнца на атласной поверхности страницы он ее никогда не видел? Не мог видеть. Нелепица.
Аньес перевела взгляд на задремавшего Кольвена и решительно перевернула страницу. На следующем развороте знакомым ей довольно неразборчивым почерком была написана всего одна мысль, которая забилась в ее горле обжигающим комом волнения.
«Если бы каждый мой шаг приближал меня к тебе — я бы двигался определённо быстрее. Если бы каждый мой жест мог окончиться прикосновением к твоему телу, я бы сделал всё на земле, чтобы руки имели счастье дотянуться до тебя. Если бы каждое слово, что срывается с моих уст, находило в твоей душе отклик, я говорил бы о любви днями напролёт в надежде, что ты позволишь продолжить ночью. Но мне остается только смотреть на тебя и ничего не произносить вслух. В глазах, говорят, правду укрыть невозможно, вот я и гляжу украдкой. Но если ты ценишь хотя бы немного мой талант выражать свои мысли — так тому и быть. Мысли все о тебе, их не удержишь. Потому ты всегда со мной».
Аньес крепко-крепко сжала пальцы, вдавливая их в кожаную поверхность обложки. А потом, будто бы испугавшись, что этак можно и помять ее, заставила ладонь расслабиться. Но та тут же дернулась к горлу, и только тогда Аньес поняла, что все это время не дышала.
Можно ли считать написанные строки признанием любви к ней или, к примеру, началом новой повести? Привычку набрасывать собственные фантазии краткими фрагментами на любых записках, а в итоге собирать из них целые главы она знала у Жиля достаточно хорошо. Он много писал, она никогда не видела, чтобы кто-то так много писал, как он. Зачем, когда пишешь, этак рваться на войну? Какая, к черту, война, когда застывающий, будто остекленевший взгляд раз за разом все больше утверждал отсутствие Кольвена в этой реальности, где стреляют. Да, ему пришлось несладко. Начало борьбы с Германией и оккупация застали его совсем юношей. Почти мальчиком. Окончание же боевых действий он встречал в форме. Но то была необходимость. Что он делал сейчас? Зачем?
«А еще у тебя глаза, должно быть, ровно такого оттенка серебра, который имеют звезды. Никогда прежде не видал я таких глаз, моя дорогая. Вот только ночное небо растворяется в рассветных лучах. И какая-то чужая женщина, не ты, совсем другая — серая и сизая, бесцветная, чьего имени я потом никогда не буду помнить, принесет одно только разочарование. В темноте так легко хранить иллюзии. С солнечным светом они исчезают. Ты этого не знаешь, дай бог тебе этого не узнать».