Поездом к океану
Шрифт:
А сейчас, как собаку, не пустили в храм, оставив на каменной площадке под козырьком. Живешь — живи. Подыхаешь — сдохни. Солдат, что принес ей немного еды, некоторое время внимательно наблюдал, как она пытается справиться с руками, чтобы втолкнуть в себя немного риса, а потом рассмеялся и оставил ее одну. Идти ей было некуда. В лесах, укрывающих горы, дикие звери. Никто не найдет, никто не поможет. И она жалась к стене, утоляя голод и понимая, что это единственное, что еще остается. Сохранить себя. Не дать себе умереть. Так, как в тот бесконечный первый день своего плена, Аньес никогда еще не хотела жить.
Как по волшебству,
А потом пришел этот… Вокруг все затихло. Солдаты уже почти не шумели. А этот стоял над ней и внимательно смотрел. Под его взглядом она, безотчетно догадываясь, зачем он пришел, невольно сжалась, не соображая, что делать. Все, о чем Аньес могла теперь думать, это о том, что никогда в жизни, даже в самое страшное время, не переживала такого. Мужчины в ее постели появлялись там лишь потому, что она позволяла им. А этот пришел брать, независимо от ее желаний.
Она заметалась по земле, когда он наклонился к ней и стал валить на спину. Было довольно темно и, пожалуй, если бы Аньес могла видеть его лицо, стало бы еще хуже. Если бы он, как тот, поутру, приставил к ее лбу пистолет или к горлу нож, ее бы парализовало от страха, и все было бы проще. Но бог его знает почему, солдат этого не сделал, барахтаясь с ней по земле и что-то сердито приговаривая, будто бы пытался ее убедить. Он был маленьким и щуплым, и окажись в нем немного больше весу, сопротивление ее сломил бы куда быстрее. Но при этом не бил, все сильнее вдавливая в мощеный камнем пол, холодный и волглый от дождя.
Когда на ней треснули пуговицы рубашки, Аньес не выдержала и истошно закричала, кусая чужие грязные мужские пальцы, пахнувшие рисом и рыбой. За то и поплатилась, получив единственный удар по лицу. И не успев прийти в себя, почувствовала, как солдата от нее отрывают за шиворот. Он отлетел куда-то в сторону, и она услышала рассерженный голос, что-то несколько раз выкрикнувший в темноте.
Аньес снова подобралась, поднялась на ноги, что было непросто при завязанных руках и не слушающихся от страха мышцах. Метнулась к противоположной стене, а там так и замерла, вглядываясь в ночь. Вся эта дикая возня заняла несколько минут, но ей показалось, что длилась вечно.
Защитившим ее на этот раз оказался… единственный, говоривший по-французски среди них и остановивший ее палача с утра. Она не видела его лица и лишь немного — темную фигуру. Но когда он заговорил с ней, приблизившись, сомнений не осталось. От этого голоса по телу забегали мурашки, едва он приставил губы к ее уху.
— Не думай, что я на твоей стороне, — обжег он кожу то ли дыханием, то ли словами. — Я ненавижу тебя, слышишь? Я бы позволил им все, что они хотят, если б можно было.
— Мы на одной стороне, — хрипло, срываясь от сотрясавших ее тело чувств, горячо выпалила Аньес в ответ. — Я — на твоей.
— Французы, англичане, американцы — никогда. Такие, как вы, приходят убивать нас.
— Я — нет. Мы не все такие. Я хочу помочь.
— Помочь? — вьетнамец хохотнул. — Чем ты можешь помочь?
Ответа ее, хотя она и порывалась сказать, он уже не слышал, дернул за веревку, которой были связаны ее руки и поволок за собой, выкрикивая на ходу:
— Давай, взбодришь сейчас своей помощью моих ребят, им этого не хватает, всем, кто потерял семьи и друзей!
Он заволок ее в пагоду, и после этого она уже мало что понимала, не в силах выдержать человеческой жестокости. Если раньше Аньес сознавала и настаивала на том, что происходящее здесь, на этом краю света, породило ее государство, то сейчас понятия не имела в чем разница — просто бить или бить в ответ. Были бы ее мысли яснее, все снова стало бы верно и правильно. Но не сейчас, когда ее бросили на колени перед несколькими десятками вьетнамцев.
— Проси прощения за все, что вы сделали! Проси, а не то мозги вышибу, и Ксавье тебе не поможет. Ты француженка, мы сами решаем, что делать с французами! Чужаки нам не указ!
Ее снова пнули и силой заставили стать на колени. Влажные ее волосы растрепались, рубашка на груди оказалась разодрана, ноги сплошь в ссадинах после того, как несколько раз за день падала. Глаза, должно быть, сверкали от страха и слез. По-вьетнамски она не знала ни слова, но «Pardonnez-moi» они в любом случае понимали. Аньес несколько раз повторила эту фразу, не опуская лица, но и не глядя ни на кого конкретного. Они что-то галдели друг другу не переставая. Кто-то даже зло смеялся, не иначе как с нее. Если бы могли отхлыстать ее по щекам, отхлыстали бы. На ком-то нужно было сорвать ярость. Рядовой де Брольи подходила.
Один из них курил, меря шагами небольшое полуободранное помещение внутри заброшенной пагоды. И, наблюдая весь этот концерт, мрачно затянулся, а потом решительно приблизился к ним с их главарем, который все еще продолжал удерживать ее за шиворот, чтобы не поднялась. На секунду их взгляды встретились, и Аньес ужаснулась ненависти, которая в нем горела. Не только в глазах. Во всем его облике. Такой ненависти она не видела у своих соотечественников даже в те дни, когда кругом были боши.
Этот человек резко дернул руку с сигаретой к ее лицу, коснувшись тлеющим концом лба, намереваясь этак его потушить. Аньес с хриплым вскриком метнулась прочь, и через мгновение почувствовала, что ее отпустили, а сигарета полетела в сторону. Солдат, говоривший по-французски, что-то кричал, раз за разом повторяя слово «Ксавье». И в том, что это не только название кабаре, но еще и имя человека, которого они все здесь опасаются, она не сомневалась. Они громко ссорились, а она затравленной зверушкой прижимала связанные ладони ко лбу в том месте, которое лишь слегка опалило, хотя могло бы сделать дыру. И при этом почти не чувствовала боли. Саднить в месте ожога стало лишь несколько часов спустя.
Потом ее выбросили назад, на улицу. Живешь — живи. Подыхаешь — сдохни. Ее колотило от пережитого только что и от сырости. И до утра она так и просидела, вздрагивая от малейшего шороха и вглядываясь во тьму широко раскрытыми от ужаса глазами.
Та ночь должна бы была сломить ее до конца. Насовсем.
Но не сломила, лишь примирив с тем, что ей только и остается что идти вперед и слушаться этих людей. Она никогда в жизни не была зависимей, чем в те дни. Что вообще она знала о зависимости прежде?