Поэзия первых лет революции
Шрифт:
На почве этих «смешений» случались и курьезы. Сошлемся, например, на киевский «ежегодник искусства и гуманитарного знания» - «Гермес» (1919), составленный, по гордому заявлению редакции, из материала «со всех концов России». Здесь напечатаны стихи Н. Асеева, Б. Лифшица, О. Мандельштама, Г. Петникова, переводы из испанских поэтов И. Эренбурга, статьи Н. Евреинова, В. Шкловского, «псевдотрагедия» местного автора - В. Маккавейского и др. Несколько стихотворений Блока и Вяч. Иванова опубликовано в переводе на французский (!) язык. Сборник иллюстрирован снимками с кубистических работ А. Экстер. Для полноты картины редакция высказывала сожаление, что «близкий приезд в Киев Вячеслава Иванова, Белого и Есенина застает сборник уже законченным...»124.
Впоследствии журнал «Печать и революция» отмечал со смесью иронии и уважения, что этот сборник представляет
В такой сложной и запутанной обстановке нередко давали о себе знать традиции недавнего прошлого, старые групповые связи и взаимоотношения, которые, однако, меняются под воздействием самой жизни и растущих сил нового, революционного искусства. Из прежних школ и течений, определявших развитие русской поэзии до Октября, лишь немногие продолжают существовать и пользоваться влиянием, да и то по большей части - весьма кратковременным и ограниченным узкой средой. Это осколки вчерашнего дня поэзии, бессильные составить целостное направление.
Наибольший урон понес символизм, утративший свой престиж еще раньше, к десятым годам, и теперь окончательно оттесненный на второй план литературного развития. «В эпоху Революции символисты вступили уже разбитой армией, потерявшей многих вождей и за последние годы не приобретшей ни одного ценного соратника»126, - отмечал В. Брюсов.
Но, конечно, не только потери в «кадровом составе» (среди которых в первую очередь следует назвать имена Блока и Брюсова) определили падение символизма. Исчерпала себя и обнаружила свою несостоятельность философско-эстетическая концепция символизма, достаточно разработанная в теории и практике представителей этого течения в начале века, но не выдержавшая серьезной проверки временем, действительностью. Учение о «двух мирах», земном и сверхреальном, мистические чаяния символистов, их представления о символе как о посреднике «между миром явлений и миром божества», наконец, самый язык символизма, эстетизированный, выхолощенный, «очищенный от материальности», - все это вступает в вопиющее противоречие с жизнью, охваченной пафосом реального дела, материальных преобразований. И хотя символистские штампы еще имели в этот период довольно широкое хождение, проникая даже в творчество пролетарских поэтов, они давно уже из «системы воззрений» перешли в набор банальностей, растеряли свое смысловое и эмоциональное содержание. Из главенствующего течения модернистской литературы, из «религиозного движения», призванного «пересоздать» действительность на началах мистической духовности (каким он мыслил себя в пору расцвета), символизм становится легким способом писать пустые стихи. Когда, например, К. Эрберг (в который раз!) заклинает:
Небеса лишь горние лучисты,
А земное небо - только грязь....127.
– в этом утверждении «заветов» символизма уже ничего не содержится кроме схемы, манеры, привычного словоупотребления. Мечта о «мирах иных», потерпевшая крах перед деяниями земного мира, превратилась в мертвую форму, засоряющую литературный язык.
Авторы, сохранившие верность идеям символизма, попадают в положение пророков, обманувшихся в своих предсказаниях и обойденных историей. Их пристанищем становятся «Записки мечтателей» (1919-1922) - журнал, обращенный в прошлое, служащий своего рода литературным архивом символизма, на глухо отгороженный от текущей действительности и современного искусства. «...Немеет Лира, безотзывная в пустыне обезвоженного мира»128, - писал Вяч. Иванов, и эти жалобы на безответность говорили о духовной изоляции символизма, о потере голоса и страсти у его немногочисленных представителей.
Правда, в начале революции А. Белым была сделана попытка оживить символизм и вернуть ему прежнее влияние, пересадив его на почву современности. Однако эти усилия не могли увенчаться успехом, поскольку Белый, в отличие от Блока и Брюсова, оставался в русле все той же символистской традиции, ничего в ней по существу не меняя, не отбрасывая и ограничиваясь в основном изысканиями ее исторической правоты. Он приписывал символизму несвойственные последнему черты революционности, а в революции видел торжество идеалов символизма, которые им рисовались в духе обычного религиозно-мистического «пересоздания» искусства и действительности.
Произвольность этих сближений весьма ощутима, например, в его брошюре «Революция и культура», выпущенной накануне Октябрьской революции. «...Революция начинается в духе; в ней мы видим восстание на материальную плоть...»129, - утверждал Белый, и такая «посылка», естественно, открывала простор для дальнейших спекуляции, позволяющих связать революцию с деятельностью символистов: «...Революцией, мировою войною и многим еще, не свершившимся в поле зрения нашем, чреваты творения отцов символизма»130. Навязывая новой эпохе свое истолкование, восходящее к его старым трудам по теории символизма, Белый, тем не менее, встретил революцию сочувственно и откликнулся на нее рядом стихотворений. Искренний восторг по поводу происходящих событий выливается здесь в «священное безумие», в экстаз поэта-провидца, а историческая реальность предстает в отсветах «трансцендентного» (которое, по Белому, и является источником мировых потрясений), так что. действительность порою полностью уступает место фантастическим картинам «сверхреального» плана. Эти «видения» и «пророчества» отвечали восприятию современников, конечно, не содержащимися здесь концептуальными построениями, а общим эмоциональным звучанием, мажорным тоном, пафосом. Давая почувствовать изменения в тональности своей лирики, Белый в стихотворении «Родине» (1917) намеренно перефразирует строки, написанные им ранее, в период реакции, и проникнутые безверием, безысходной тоской. Тогда, в 1908 году, он восклицал в порыве отчаяния:
Довольно: не жди, не надейся -
Рассейся, мой бедный народ!
В пространство пади и разбейся
За годом мучительный год!
Века нищеты и безволья.
Позволь же, о родина мать,
В сырое, в пустое раздолье,
В раздолье твое прорыдать...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Туда, - где смертей и болезней
Лихая прошла колея, -
Исчезни в пространство, исчезни,
Россия, Россия моя!131
Как бы в опровержение этих горьких слов и появилось стихотворение «Родине», в котором прозвучали «рыдания», ликующие, просветленные, полные веры в Россию, в ее мировое призвание - историческое и религиозное (что для Белого совпадало).
Рыдай, буревая стихия,
В столбах громового огня!
Россия, Россия, Россия -
Безумствуй, сжигая меня!
В твои роковые разрухи,
В глухие твои глубины, -
Струят крылорукие духи
Свои светозарные сны.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
И ты, огневая стихия,
Безумствуй, сжигая меня,
Россия, Россия, Россия -
Мессия грядущего дня!132
Это стихотворение и несколько примыкающих к нему произведений 1918 года («Современникам», «Младенцу» и др.) явились на пути Белого (в его сближении с «огневой стихией») своего рода кульминацией, на которой он сумел удержаться очень недолго. Литературные принципы Белого, его прочные идеалистические убеждения, религиозно-мистические эмоции (усилившиеся с начала 10-х годов, когда он увлекся идеями Р. Штейнера, антропософией) - все это вело к тому, что сфера реальной жизни лишь на краткие периоды и лишь немногими гранями касалась его художественного сознания, погруженного в надмирные грезы, в истории русского символизма он от начала и до конца оставался верным рыцарем и самым страстным адептом этого течения, и старания Белого понять и объяснить действительность сводились в конечном счете к ее зашифровке, символизации, «преображению».