Поэзия первых лет революции
Шрифт:
Такая же дикая смесь французского с нижегородским господствует в быту и культуре жителей «крестьянской утопии»: они носят костюмы времен Алексея Михайловича, устраивают спортивные состязания «на звание первого игрока в бабки» и под бюстами античных философов, «у шумящего самовара», беседуют о живописи Ван-Гога. «На кремлевских колоколах в сотрудничестве с колоколами других московских церквей» исполняются государственный гимн - «Прометей» Скрябина и ростовские зоны XVI столетия. И тут же - «двухрядная гармоника наигрывала польку с ходом...»152.
Все это удивительным образом совпадает с представлениями Клюева (и, в меньшей мере, некоторых
С Зороастром сядет Есенин -
Рязанской земли жених,
И возлюбит грозовый Ленин
Пестрядинный, клюевский стих154.
В обычном лике смиренника вдруг проступали злые черты новоявленного литературного деспота, и елейная интонация сменялась таким беззастенчивым самовосхвалением, что Клюев начинал походить на Бальмонта и Северянина: «Я - посвященный от народа, на мне великая Печать»; «Я пугачевскою веревкой перевязал искусства воз»; «По Заонежью бродят сказки, что я женат на Красоте»155 и т. д.
Стремительный «взлет» Клюева, который развивает в это время необычайно бурную деятельность и на короткий период в известном смысле оказывается «в центре внимания», сопровождался столь же быстрым падением. Как только обнаружилось, что советская общественная и широкая писательская среда не поддаются его увещеваниям, он порывает с современностью, удаляясь под сень «вечности», служившей тогда приютом многим авторам, потерпевшим поражение в общественной, борьбе:
По мне пролеткульт не заплачет,
И Смольный не сварит «кутью,
Лишь вечность крестом обозначит
Предсмертную песню мою...156
Еще недавно выражавший уверенность, что «миллионы чарых Гришек за мной в поэзию идут»157, он остается вождем без армии и жалуется на одиночество, непонимание, причиненные ему обиды и поношения. Особенно сильный и чувствительный удар нанес ему тот, на кого Клюев полагался больше всего - его самый талантливый сподвижник, «вербный отрок» С. Есенин.
Разногласия между ними обозначились очень рано (уже в конце 1917 года Есенин в письме Иванову-Разумнику называет Клюева своим врагом) и носили характер глубокого идейного и художественного расхождения, вызванного, несомненно, самой революцией, вырвавшей Есенина из душной клюевской кельи и повернувшей его лицом к большому реальному миру, к поэтическому новаторству. «Не будь революции, я, может быть, так бы и засох на никому не нужной религиозной символике или развернулся не в ту и ненужную сторону»158, - писал Есенин в автобиографической заметке. Тот факт, что он развернулся в «нужную сторону», был теснейшим
Разрыв с Есениным Клюев переживал так болезненно, потому что с его уходом он, кроме всего прочего, терял почву под ногами: есенинская «измена» означала изменения, происходящие в народных глубинах, в крестьянском сознании, в той национальной традиции, на которую уповал Клюев и которая в поэзии Есенина выражалась столь ярко. Это была не только утрата ученика и друга, это был крах мировоззрения. Вера в неизменность «русского духа» вдруг столкнулась с его проявлением на совершенно иной, чем утверждал Клюев, исторической основе. В лице Есенина как бы сама Россия отвернулась от Клюева и ушла от него прочь, сколько он ни звал ее обратно, ни угрожал и ни проклинал.
Из других авторов этого круга преданность клюевской старине сохранял в достаточной мере лишь С. Клычков, не обладавший, однако, боевым общественным темпераментом. В отличие от Клюева, весьма активно вторгавшегося в текущую жизнь и стремившегося механически совместить самые разные стили - «Вставай, подымайся» и «Зелен мой сад», Клычков ограничивался разработкой лишь последнего мотива, опираясь на образный строй русской песни и сказки. Но фольклорные образы подвергаются у него переделке и переосмыслению в соответствии с символистской концепцией поэта-мечтателя, живущего в сказочном, заколдованном царстве своей фантазии.
Эта программа была высказана Клычковым в одной из первых книг («Потаенный сад», 1913). Эпиграфом к «Потаенному саду» послужила народная песня «Ах ты сад, ты мой сад, сад зелененький», которая затем, в стихах Клычкова, получает своеобразное истолкование: «зелененький сад» превращен в заповедник одинокой души поэта, в очарованную обитель, неподвластную воздействию окружающей жизни.
Ручеек бежит по лугу,
А мой сад на берегу,
Он стоит невидим другу,
Невидим врагу...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Не услышать другу гуслей,
Не гулять в моем саду,
А и сам-то я из саду
Ходу не найду!..160.
Этот «потаенный сад», напоминающий «соловьиный сад» А. Блока (с тою только существенной разницей, что Блок отвергал его чары, а Клычков в нем замыкался), можно считать ключевым мотивом Клычкова, чья лирика послеоктябрьской поры тоже лишена примет реального мира, исторической эпохи. Лишь на обложках его изданий 1918 г. («Кольцо Лады», и второе издание «Потаенного сада») имеется характерная, в духе времени, датировка: «2-й год 1-го века». Судя же по содержанию сборников, составленных в основном из прежних стихотворений Клычкова, «новая эра» в его творчестве не начиналась.