Погонщик волов
Шрифт:
— Ах, полно вам, Конрад, обещать они все горазды, эти благодетели народа. Смешной он человечек, ваш Гитлер. Шпак в солдатских обмотках, который корчит из себя военную косточку. Очень мне все это подозрительно, Конрад, ничего не могу с собой поделать. А впрочем, поживем — увидим…
— Да, ваша милость, поживем — увидим!
— Кстати, Конрад, я вас вот почему пригласил. Эта кража, — или как мы ее там назовем, — совершенная Матильдой, доставляет мне немало забот. Мой сын Ариберт утверждает, будто в бумажнике не хватает ста марок. Я
— Если мне дозволено будет высказать свое вовсе не обязательное мнение…
— Разумеется, не может быть никаких сомнений в честности моего сына… Хотя, с другой стороны, он был пьян… Я хочу сказать, он мог и ошибиться… Вероятно, надо действовать очень осторожно, а уж от судебного разбирательства отказаться начисто. Так вот, Конрад, что вы об этом скажете?
— Я вот что скажу, ваша милость: ежели тех, кто что-нибудь натворил, оставить в покое, из них выходят потом отличнейшие рабочие, самые старательные, потому что они боятся суда.
— И в случае с Матильдой Кляйнерман вы придерживаетесь того же мнения?
— Совершенно того же, того же, того же самого, милостивый господин. А что до работы, так Матильда… вы сами, с вашего разрешения, убедитесь, что я говорю чистую правду.
— Ну ладно, я приглашу ее к себе, эту ершистую бабу.
— Вот и расчудесно, ваша милость. Только, пожалуйста, если мне будет дозволено высказать свое мнение, не тычьте ей слишком в нос этой историей, воровством то есть, не то она встанет на дыбы, эта баба, с вашего позволения.
— Ай да Конрад, с каких это пор вы заделались психологом? В остальном же я хотел вам сказать, чтобы вы все хорошенько обдумали насчет своего Гитлера. Вы ведь из настоящих немцев, из тех, кого можно принимать всерьез.
— Па-альщен, па-альщен… Вы слишком добры ко мне, ваша милость, но если мне дозволено будет высказать свое мнение, в «Стальном шлеме» они какие-то все чересчур вялые. Никакого движения. Позволяют вытворять с отечеством все, на радость этим красным хулиганам.
— Все в свое время, Конрад, все в свое время. А ваш австрийский ефрейтор, на мой взгляд, едва ли способен избавить нас от засилья пролетариев.
Милостивый господин послал за Матильдой лакея Леопольда. Матильда идет тяжелой походкой. Каждый шаг стоит ей труда. Не иначе, придется просить у старого захребетника прощения.
Господин фон Рендсбург сидит в небрежной позе за письменным столом. Он с видимым удовольствием накалывает на разрезной нож мух, разгуливающих по зеленому сафьяну стола, и выслушивает покаянные речи Матильды, не перебивая ни звуком, ни жестом. У Матильды щеки пошли пятнами, она сжимает слова в небольшие комки, а через некоторое время и вовсе умолкает. Тут его милость вскакивает. Ему удалось наколоть муху. Возле книжного шкафа он совершает над мухой смертную казнь. Потом он снова садится и глядит на дрожащую Матильду. Матильда молчит. Он начинает отеческим тоном говорить с ней. Припомнил, должно быть, тогдашнюю прачку Матильду.
— Ты ведь неглупая женщина, Матильда, ты ведь понимаешь, что могла попасть в тюрьму из-за этого бумажника…
Матильда пожимает плечами.
— Ясно же, что тебя следует наказать.
— Даже если мне не досталось ни грошика из этих денег?
— Кто тебе поверит?
Матильда снова погружается в молчание.
— Господин Ариберт утверждает, что в бумажнике не хватает сотенной бумажки, а поскольку ты брала бумажник, тебе ни одна собака не поверит, что эти сто марок не прилипли к твоим рукам.
Матильда отступает на шаг и откидывает голову, готовясь отмести несправедливое обвинение, но господин фон Рендсбург останавливает ее мягким жестом:
— Теперь говорю я, условились? Сперва дали высказаться тебе, а теперь говорю я, понятно? Так вот, как бы ни обстояло дело, взяла ты деньги или нет, я вовсе не собираюсь позорить тебя перед всем светом. До сих пор ты служила мне верой и правдой. Я умею ценить хорошую работу, но, со своей стороны, надеюсь, что и ты умеешь ценить добро… словом, нечего об этом долго рассусоливать.
Утвердительно кивнув, Матильда низко опускает голову. Босые пальцы ног судорожно впиваются в мягкий, пестрый ковер.
— Короче, теперь у тебя есть причины проявить себя так, чтобы людям было легче забыть о твоем поступке… Я только одно хотел бы еще от тебя услышать на прощанье. Скажи, Матильда, что ты, собственно, при этом думала?
— А то, что они все равно прокутят эти деньги с городскими шлюхами.
— Ты не слишком-то высокого мнения о моих сыновьях. — В глазах у его милости мелькает лукавая искорка.
— Само собой, раз они вошли в тот возраст, когда человек понимает, что женщины годны не только на то, чтобы варить кофе…
Господин фон Рендсбург усмешливо прикусывает губу.
— Может, ты и права, Матильда… Но, скажи-ка, неужели ты не могла прийти ко мне? Я хочу сказать, что коль скоро вас одолела нужда… Я бы… Я хочу сказать, что у ее милости сердце тоже не каменное… Мы могли бы… Да и не может у вас быть такая нужда… вы ведь работаете, и парнишка тоже вышел из школьного возраста… Но тем не менее ты могла бы безо всякого…
— Просить подаяние я не стану, — резко перебивает Матильда речи милостивого господина. — Если я каждый день с пяти утра до десяти — одиннадцати вечера на ногах, а денег все равно не хватает, чтобы справить хоть какую тряпку для себя или для детей, значит, моей вины тут нет. Будь мир устроен по справедливости, тогда бы… Ведь не скоты же мы…
— Я понимаю, Матильда, для тебя одной оно, может, и хватило бы, но вот дети… и не надо забывать, что твой муж… он ведь… Мне доводилось слышать, он нередко захаживает к Тюделю… Выходит, на Тюделя у вас денег хватает. Или тоже нет?