Погоня за величием. Тысячелетний диалог России с Западом
Шрифт:
Однако внутри страны цивилизационный модус продолжал доминировать. В результате Россия создала дискурсивную конструкцию, которая одомашнивала величие. В этом процессе она в значительной степени опиралась на уже известную мобилизационную мощь и прошлое понятия «великая держава». Иными словами, то, что в европейской версии цивилизационного нарратива относилось к международной системе, было спроецировано на политическую историю и политический режим России. Правящие элиты дискурсивно представляли Россию как потенциально великую державу, что, в их представлении, было предопределено веками непрерывной политической практики. Однако, несмотря на то что Россия находилась на пути к величию, она еще не была по-настоящему великой – согласно существовавшему тогда консенсусу о природе политического величия, страна остро нуждалась в модернизации. Для этого Россия спроецировала цивилизационный нарратив внутрь. Другими словами, чтобы стать великой державой и легитимно заниматься колонизацией в других регионах мира, России сначала нужно было колонизировать саму себя. Так великодержавие превратилось из внешнеполитического вопроса в мощную внутреннюю идеологию и фактор укрепления режима, который переформулировал во внешнеполитических терминах то, что на самом деле было программой модернизации, ориентированной на внутреннюю аудиторию (см. главу 5, разделы 5.11–5.12).
1.5.4.
В середине XIX века цивилизационный нарратив политического величия столкнулся с мощным дискурсивным соперником. Семьдесят лет спустя, после успешной социальной революции в России (1917), новый модус социал-интернационалистического величия временно заменил в российском политическом мейнстриме цивилизационный нарратив (хотя в Европе ему так и не удалось перестать быть маргинальным). Вдохновленный марксистским интернационализмом, он радикально переосмыслил существующие международные иерархии и категоризации в терминах политэкономии. Для марксистов стало важно не столько то, к какой нации принадлежит каждый человек или группа людей, сколько то, какое место они занимают в структуре экономических классов. Те, кто владеет средствами производства (например, фабриками и капиталом), позволяющими им извлекать прибавочную стоимость и увеличивать свои активы, принадлежат к классу капиталистов (буржуазии), независимо от их гражданства. Те, кто не владеет ничем, кроме своего труда, а значит, становится субъектом капиталистической эксплуатации, принадлежат к рабочему классу (пролетариату). Несмотря на то что марксисты воспринимают национальные границы как реальные и значимые, и пролетариат, и буржуазия являются прежде всего космополитическими экономическими классами – отсюда и интернационализм марксистской мысли.
Таким образом, в марксистском лексиконе понятие «великодержавное управление» не имеет самостоятельного смысла, поскольку международным порядком фактически управляют капиталистические классы западных государств, а представители власти являются лишь вспомогательными комитетами для урегулирования общих капиталистических вопросов 111 .
Как суверенные единицы, великие державы являются побочным продуктом накопления и перераспределения капитала, а вся имперская политика, по сути, является экономикой, то есть сугубо материалистична по своей природе. В конечном счете в рамках капиталистической социально-экономической формации все сводится к капиталу и ресурсам, хотя это основное стремление и маскируется идеологией национального или цивилизационного величия. Однако сами по себе великие державы не играют никакой роли в продвижении дела коммунизма, а значит, являются скорее регрессивными, чем прогрессивными акторами. Прогрессистский дух марксистского интернационализма, в котором он перекликается с цивилизационным дискурсом, делает его восприимчивым к другому типу величия. Это величие проистекает из исторического детерминизма марксистов, а именно их полной уверенности в конечной точке человеческого прогресса (коммунистическом бесклассовом обществе). Такое величие оперирует не на уровне международных отношений, а на уровне отношений между классами и в конечном счете Истории 112 .
111
Это не значит, что государственные бюрократии были совершенно неактуальны для марксистского анализа. Например, в книге «Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта» (1852) Маркс показывает, как государственная бюрократия обретает свою автономию и для защиты собственных интересов балансирует между интересами различных классов. Бурный рост бюрократических аппаратов и возникшая в результате его автономия, а затем и меркантильность государственной бюрократии стали главными обвинениями, которые Лев Троцкий выдвинул против Сталина в своих поздних размышлениях о траектории развития СССР (2023 [1936]).
112
Лев Троцкий, один из вдохновителей русской революции, наиболее точно передал это стремление к иному типу величия. Во второй части книги «Литература и революция» он поведал, как однажды германский император назвал социал-демократов vaterlandslose Gesellen (то есть «субъектами без отечества»), обвинив их в невосприимчивости к национальному величию. «Пусть так, – отвечал Троцкий. – Пусть они лишены того официального отечества, которое представлено канцлером, тюремщиком и пастором. Но поистине блаженны сии лишенные отечества: ибо унаследуют мир!» (1991, 198). Трудно не заметить здесь аллюзию Троцкого на религиозную риторику. Несмотря на материалистическое содержание своей идеологии, русские марксисты часто прибегали к фигурам речи, навеянным религиозной риторикой (Эткинд 2013, 321), то есть весьма умело использовали риторические тропы, характерные для абсолютной модели величия. Тем самым они повышали резонанс своих сочинений и речей в массах.
Помимо подчеркнутого материализма, марксистский интернационализм носит ярко выраженный революционный характер. Являясь самым ярким примером критической теории, он встал на сторону слабых внутри международной системы и сосредоточился на их просвещении и мобилизации на дело всемирной рабочей революции. Так национальное величие, делегитимизированное как понятие, было заменено революционной миссией, возложенной на мировой пролетариат в целях создания бесклассового общества будущего во всем мире 113 . Однако, как уже говорилось выше, каждый модус несет в себе семя своего разрушения. Социал-интернационалистическое величие базировалось на амбивалентном марксистском отношении к нациям, которое довольно скоро (уже в 1930-х годах) стало шлюзом для проникновения в марксистский нарратив элементов цивилизационного модуса и возникновения идей о великих державах и великодержавном управлении в самом ядре советской идеологии.
113
Duncan 2002, 49–54.
Иосиф Сталин (1924–1953) сделал решительный шаг к новой легитимации великодержавного управления, и каждому последующему советскому лидеру приходилось как-то справляться с унаследованным дискурсивным напряжением. Никита Хрущев (1958–1964) попытался возродить изначальные ленинские принципы марксистского интернационализма, но вскоре был снят с должности. Леонид Брежнев (1964–1982), напротив, ставил во главу угла роль Советского Союза как традиционной великой державы. И хотя формально международное социалистическое величие сохраняло свою дискурсивную гегемонию на протяжении всего срока пребывания Брежнева у власти, фактически оно было подорвано изнутри. Значительная часть советской политической элиты, особенно КГБ и армия (которым во многом наследуют нынешние российские силовики), де-факто вернулась к цивилизационному модусу, а именно к русскому великодержавному шовинизму как его непосредственному воплощению 114 .
114
Zubok 2008, 435.
1.5.5. Современное состояние
После распада Советского Союза Россия подошла к очередной дискурсивной развилке. Симптоматично, что в этот исторический момент первое, что произнес новый президент России Борис Ельцин (1991–1999), выступая в конгрессе США в 1992 году, было то, что он «президент страны с тысячелетней историей [и] гражданин великой державы, сделавшей свой выбор в пользу свободы и демократии» 115 . В предоставленном последовательном переводе «великая держава» была ошибочно переведена на английский как «великая страна» (great country), а основное внимание получила последняя фраза, в которой фигурируют «свобода» и «демократия». Вероятно, таково было всеобщее убеждение: новая Россия была настолько экономически слабой и нестабильной, что не могла быть достойна статуса великой державы. Она не собрала все пункты из цивилизационного списка и переживала фундаментальную трансформацию.
115
Ельцин 1992а.
Однако выбор слов Ельцина, особенно во вступительной фразе, которой предшествовали и за которой последовали три с половиной минуты бурных оваций, конечно же, не был случайным. Дискурсивный разрыв, который переживала Россия в предыдущие годы, заставил ее политическую элиту искать альтернативные, но при этом надежные якоря идентичности. Хотя свобода и демократия безусловно играли важную роль, наиболее фундаментальные и резонансные тропы должны были быть заимствованы из того дискурсивного наследия, который у России уже имелся, а он, напомню, принадлежал стране, которая (1) ни разу не избирала свое правительство в ходе свободных и честных выборов 116 , (2) едва ли могла позволить себе этнический национализм как подходящее решение всех проблем и (3) не имела традиции гражданского национализма.
116
Ельцин также подчеркнул это в первом предложении своей речи, представив себя первым всенародно избранным российским лидером за последнюю тысячу лет.
Поэтому отсылка к великодержавию была довольно логичным выбором: она давала гражданам ощущение исторической преемственности, чувство гордости, которое в некоторой мере компенсировало убогие реалии 1990-х годов, обладала мощным мобилизационным потенциалом, который был активирован также в 1930–1940-х годах (то есть для какой-то части домашней аудитории это звучало знакомо). Что немаловажно – понятие «великая держава» обладало дискурсивными характеристиками, которые не требовали обязательной внешней валидации. Оно могло включать в себя относительную слабость и отсталость, как это уже не раз бывало, когда Россия апеллировала к абсолютному величию (см. главу 2, разделы 2.5 и 2.6). И наконец, к 1980-м годам великая держава уже стала одной из важнейших идентичностей для советской бюрократической элиты, большинство представителей которой без проблем соединили ее с официальной гегемонией социал-интернационалистического величия (см. главу 6, особенно раздел 6.4), а затем и сами благополучно перешли в политическую элиту современной России, прихватив с собой и свои идентичности 117 .
117
Kryshtanovskaya, White 2011.
Иными словами, не стоит удивляться тому, что Ельцин решил включить это понятие в первое же предложение своей речи в конгрессе – речи, которая представляла мировой аудитории новую Россию. Логично также, почему впоследствии Путин выкрутил тумблер этого дискурса на максимум. Однако таким образом Россия не только официально возродила цивилизационный модус величия в качестве своей новой дискурсивной гегемонии, но и обрекла себя на ряд вызовов, аналогичных тем, что она пыталась решить ранее, особенно в XIX и начале XX века. При этом она вновь усвоила дискурсивные рамки, которые были консервативны и материалистичны одновременно. Они усиливают голос тех крупных акторов, которые уважают международный политический статус-кво, но при этом включают в себя жесткую международную иерархию, выстроенную и поддерживаемую посредством строгой сравнительной оценки материальных, идеологических, культурных и политических факторов. В таких условиях Россия может рассчитывать лишь на частичное признание, которое никогда не удовлетворит ее неуемное стремление оставаться (1) подчеркнуто уникальной и (2) равной великим державам одновременно.
Как показали события последних трех десятилетий, Россия активно пользуется свободой действий, предоставляемой смешением понятий great power и великая держава, чтобы не только гарантированно получить внутреннюю поддержку, но и внятно заявить о своих международных привилегиях. Это объясняет и разницу между семантическими полями понятий, и неизменную привязанность России к своей великодержавной идентичности. Временами концептуальный разрыв между двумя понятиями представляется международной аудитории слишком широким, что вызывает критику и непонимание. Важно отметить, что иногда российская трактовка великодержавия плохо воспринимается и собственным населением. Отсюда социологические флуктуации предпочтений между разными версиями идеальной России в глазах российской общественности: «великой державой, которую уважают и побаиваются другие страны» и «страной с высоким уровнем жизни, пусть и не одной из самых сильных стран мира» 118 . Будет ли общественный выбор в пользу великой державы снижаться и дальше – вопрос открытый. Однако тот факт, что социологи из Левада-Центра 119 формулируют свой вопрос как «или – или», говорит о том, что в ближайшее время цивилизационный модус политического величия никуда не денется. На схеме 3 представлена эволюция понятия «великая держава» в российском политическом мейнстриме.
118
Левада-Центр (внесен Минюстом России в реестр иностранных агентов), 2021. По состоянию на август 2021 года доля людей, предпочитающих видеть свою страну великой державой, достигла исторического минимума в 32%.
119
Внесен Минюстом России в реестр иностранных агентов.