Погоня за величием. Тысячелетний диалог России с Западом
Шрифт:
Схема 3. Последовательность доминирующих модусов величия в политическом дискурсе России и предшествовавших ей политических образований
Серая шкала обозначает стабильность и стройность доминирующего дискурсивного модуса величия от очень стабильного и стройного (черный цвет) до оспариваемого (серый цвет) или искаженного (меняющийся цвет). Если модус обозначается как оспариваемый, это значит, что государство в общем принимает семантику и рамки этого модуса как легитимные, но, сталкиваясь с неполным признанием, все чаще опирается на альтернативные модусы величия, чтобы преодолеть комплекс неполноценности. Если модус обозначается как искаженный, это значит, что в официальном дискурсе модус сохраняет свою монополию, но либо его изначальная семантика искажается из-за внесения в нее инородных смыслов, либо акторы не воспринимают семантику этого модуса всерьез.
1.6. Структура книги
Я разделяю исследование на пять отдельных этапов, каждому из которых посвящена отдельная глава. В главе 2
Глава 3 охватывает XVII и XVIII века, время, когда абсолютный модус величия сначала был потеснен, а затем и вытеснен театральным. Работая с источниками XVII века, я прослеживаю, как величие, понимаемое в терминах величества (majesty), постепенно переосмысливается как возвеличивание (glory). Я утверждаю, что этот процесс развивался параллельно с растущей тенденцией к сакрализации российского монарха, которая, как это ни странно, достигла апогея в период правления самого известного русского европеизатора – Петра Великого (1682–1725). Чтобы проиллюстрировать, как происходила эта трансформация, я анализирую две большие группы источников. Во-первых, я рассматриваю институциональные реформы Петра и, в частности, их дискурсивное сопровождение. Во-вторых, я анализирую период правления другой великой царицы, Екатерины II (1762–1796), и описываю доминирующий политический стиль ее эпохи. В этой же главе я вовлекаю российский политический дискурс в открытый диалог с более известными в мире и лучше изученными идеями о политическом величии, пришедшими с Запада (например, с идеями, продвигаемыми европейскими дипломатами и теоретиками естественного права).
В главе 4 я анализирую обсуждения, которые происходили во время Венского конгресса (1814–1815), одного из решающих моментов для России с точки зрения признания ее как великой державы. В этой главе я показываю, как театральные демонстрации политического величия, на которые опиралась Россия до этого момента, перестали работать на европейскую аудиторию. Я утверждаю, что это расхождение может помочь объяснить загадочную трансформацию, произошедшую с заклятым врагом Наполеона, Александром I (1801–1825), во время и сразу после Венского конгресса. Я предполагаю, что, пытаясь приспособиться к новому цивилизационному нарративу, распространившемуся в Европе, Россия начала заново изобретать свое величие, опираясь на альтернативные дискурсивные модусы, доселе дремавшие в ее общественной памяти.
Глава 5 охватывает остаток XIX века, а также десятилетие, предшествовавшее Первой мировой войне. В ней я показываю, как российские государственные деятели и публичные интеллектуалы пытались адаптировать под себя историю всемирно-исторического прогресса и в итоге одомашнили этот нарратив, переосмыслив понятие «великая держава» как непрерывно становящееся, но всегда недостаточно развитое политическое образование, которое маскировало под внешнеполитическими терминами то, что, по сути, было рассчитано на внутреннюю аудиторию. Я уделяю внимание как официальному дискурсу, так и литературным дебатам, которые велись за пределами официальных политических кругов.
В главе 6 я рассказываю о взлете и падении советского проекта и социал-интернационалистического модуса, который после успешной социальной революции 1917 года быстро укоренился в российском дискурсе. Я также показываю, как вскоре после этого этот модус оказался подорван конкурирующими нарративами, связанными с национальной историей и великодержавным управлением. Я также показываю, как, несмотря на свою формальную дискурсивную гегемонию во время холодной войны, данный модус был фактически вытеснен и как советские бюрократические элиты вернулись к одной из конвенциональных версий великодержавного управления как к основополагающему элементу своей дискурсивной идентичности.
Наконец, в последней главе 7 я размышляю о последствиях описанного смешения понятий, а также отдельных этапов эволюции понятия «великая держава» для современной России. Я рассматриваю возможные будущие траектории для разрешения текущей дискурсивной конфронтации между Россией и Западом, а также обращаю внимание на более глобальные последствия этой конфронтации. На протяжении последних нескольких столетий одна из ключевых проблем российской международной политики сводилась к постоянным попыткам делать авторитетные заявления с периферии (или, в какие-то моменты истории, полупериферии). Хотя в моей книге эта проблема представлена как российская, на самом деле она гораздо более общая и касается других периферийных и полупериферийных акторов, таких как Турция или Китай. Более того, эта проблема настолько же дискурсивная, насколько экономическая или социально-политическая.
1.7. Анализ
Что касается моих аналитических предпосылок, я отталкиваюсь примерно от следующего набора аксиом. Во-первых, я рассматриваю великую державу как понятие, а не как словосочетание. По словам Райнхарта Козеллека, «каждое понятие связано со словом, но не каждое слово является социальным и политическим понятием» 120 . Соглашаясь с Козеллеком, я утверждаю, что политические и социальные понятия, такие как великая держава, «содержат в себе уверенную претензию на универсальность и всегда имеют множество значений – в исторической науке, порой в модальностях, отличных от слов» 121 . Следовательно, с одной стороны, понятие никогда нельзя определить однозначно. С другой стороны, оно заключает в себе «всю полноту смысла и опыта в том социально-политическом контексте, в котором
120
Koselleck 2004, 84.
121
Ibid., 84–85.
122
Ibid., 85.
123
Wigen 2015, 427.
Выбор источников обусловлен дискурсивной спецификой рассматриваемых периодов. В основном я прослеживаю дискуссию о политическом величии России (а позднее – о статусе великой державы) там, где она разворачивалась в каждый исторический период. Отправной точкой является самое раннее из известных употреблений понятия держава, датируемое XI веком. Для XI–XVI веков наиболее релевантным и практически единственным широко доступным дискурсом является религиозная литература. Для XVI и XVII веков я рассматриваю источники, которые все еще относятся к религиозной литературе, но уже несколько меняют свой жанр, обращаясь к более широкой аудитории. Их назначение и стиль сильно варьируются и включают в себя широкий спектр жанров: от вероучительных документов старообрядцев до политических памфлетов Смутного времени (1598–1613). Я также анализирую некоторые известные дискурсивные памятники 124 того времени, такие как дипломатическая переписка Ивана IV. В качестве данных по XVIII веку я использую труды петровских идеологов, дипломатическую переписку и полемические эссе, а также работы некоторых российских историков XIX и XX веков. В XIX и начале XX века я фокусируюсь на дебатах в среде русской интеллигенции, уделяя особое внимание западникам и славянофилам. В то же время я читаю и интерпретирую мемуары и другие труды российских политических деятелей. Что касается XX века, то я обращаюсь к советскому культурному наследию (например, к кино периода сталинизма), а также к ряду вторичных источников, опубликованных известными историками холодной войны. Кроме того, я более подробно обосновываю свой выбор источников в каждой главе.
124
Если буквальное значение слова «памятник» не очевидно из контекста, далее под ним я чаще всего имею в виду дискурсивные памятники, то есть значимые тексты.
В связи с тем, что основное внимание я уделяю эволюции российских политических понятий, я больше фокусируюсь на российских источниках, описывая европейскую сторону истории бегло и в основном опираясь на вторичную литературу времен взаимодействия Европы и России. С российской стороны, однако, я пытаюсь представить полноценную историю понятия «великая держава», начиная с самых ранних ее употреблений.
Мой анализ в основном опирается на три взаимосвязанные школы мысли: немецкую школу истории понятий (Begriffsgeschichte) 125 , Кембриджскую школу интеллектуальной истории 126 и зародившуюся во Франции критическую историю современности с ее использованием генеалогического метода 127 . Несмотря на все нюансы, эти школы разделяют ряд фундаментальных предпосылок о социальной преемственности и изменчивости, которых придерживаюсь и я. Во-первых, все они не согласны с видением истории как прогрессивного пути к модерности, то есть как постепенного возникновения, развития и совершенствования современных идей и институтов, кульминацией чего оказывается их современная, наиболее совершенная форма. Напротив, общая для них точка зрения предполагает, что история не является постоянным движением от хаоса к порядку или от примитивного состояния к гармоничной сложности, а скорее представляет собой последовательность сменяющих друг друга порядков, каждый из которых имеет свои уникальные смысловые структуры и соответствующие правила поведения. Во-вторых, все они настаивают на том, что используемые идеи и понятия – это частные случаи политического действия, то есть они выполняют продуктивную работу, направленную на стабилизацию контекстуального значения или его изменение. Это заключение предполагает, что язык не просто отражение реальности, а скорее пространство продуктивного оспаривания, где акторы определяют, переопределяют и оспаривают социальные понятия в общих для них, акторов и понятий, контекстуальных средах, тем самым воспроизводя или изменяя семантические структуры рассматриваемого порядка. В-третьих, поскольку языки (и в более широком смысле дискурсы) одновременно служат инструментом для своих носителей и создают их социальную реальность, уместным способом показать их изменчивость является диахроническая экспозиция меняющихся значений, привязанных к политическим понятиям, практикам и институтам. Таким образом, представители всех трех школ (1) деэссенциализируют социальные реалии, которые воспринимаются социальными акторами как нечто само собой разумеющееся; и (2) анализируют социальные изменения, исходя из того, как меняются значения ключевых политических понятий, то есть их эволюции.
125
Koselleck 2004.
126
Skinner 1969; Palonen 2003.
127
Фуко 1996; Garland 2014.