Погребенный светильник
Шрифт:
Ребенок все еще молчал. И рабби Элиэзер, Чистый-и-Ясный, почувствовал в его молчании несогласие. Наклонившись к мальчику, он спросил:
— Ты понял меня?
Мальчик не глядел на него.
— Нет, — произнес он упрямо. — Не понимаю. Ведь если он такой драгоценный и святой, этот светильник, почему мы позволяем отнимать его у нас?
Старик вздохнул:
— Ты правильно спрашиваешь, дитя мое. Почему мы позволяем отнимать его у нас? Почему не защищаемся? Когда-нибудь ты поймешь, что в этом мире правит сильный, а благочестивый страждет. Земная власть принадлежит насилию, а кротость — не от мира сего. Бог научил нас терпеть несправедливость, а не отстаивать свое право кулаками.
Рабби Элиэзер поник головой, но продолжал шагать по дороге. Вдруг мальчик выдернул свою руку из его ладони и остановился.
— А Бог? — прямо и чуть ли не властно спросил старика возмущенный мальчик. — Почему Бог терпит этот грабеж? Почему не помогает нам? Ты говорил, Бог справедливый и всесильный. Почему же Он помогает разбойникам, а не праведникам?
Все ужаснулись. Все остановились, словно их сердца перестали
— Замолчи и не богохульствуй!
Но рабби Элиэзер перебил его:
— Сначала замолчи ты! За что ты обругал невинного ребенка? Ведь его несведущая душа вопросила лишь о том, о чем испокон веков, ежедневно и ежечасно, вопрошаем себя мы, ты, и я, и все мудрые и мудрейшие сыновья нашего народа. Ребенок просто задал старый еврейский вопрос: почему из всех народов Бог так жестоко карает именно нас, хотя мы служим Ему, как никакой другой народ? Почему именно нас Он бросает под ноги прочим, чтобы они нас топтали? Почему именно нас, хотя мы первые познали и прославили непостижную Его сущность? Почему Он разрушает то, что мы строим, разбивает то, на что надеемся, почему отнимает у нас кров, где бы мы ни приклонили голову? Почему внушает все новым народам вечную ненависть к нам? Почему Он так жестоко испытывает нас, кого избрал первыми и первыми посвятил в Свою тайну? Нет, я не буду лгать ребенку, ведь если его вопрос — богохульство, значит, я сам богохульник во все дни моей жизни. Вот, признаюсь вам всем, что я тоже, как ни пытаюсь сдержаться, я тоже веду бесконечный спор с Богом, я тоже вот уже восемьдесят лет спрашиваю, как малое дитя: почему именно нам Бог посылает столько горя? Почему терпит наше бесправие и помогает грабителям грабить? А после от стыда тысячекратно бью себя в грудь, но не могу задушить, подавить в себе этот крик вопрошания. Я не был бы евреем и мужчиной, если бы не мучился ежедневно этим вопросом, и он не замрет на моих устах до самой смерти!
Стариков охватил страх. Они не узнавали своего Каб-ве-Наке. Никогда прежде не видали они Чистого-и-Ясного в таком возбуждении. Должно быть, жалоба его вылилась из самых глубин души, таких глубин, которые он скрывал ото всех, а теперь стоял, содрогаясь всем телом от сердечной боли, и со стыдом отводил глаза от изумленно глядящего на него снизу вверх мальчугана. Но вот рабби Элиэзер снова взял себя в руки и, снова склонившись к ребенку, постарался его успокоить:
— Прости, мальчик мой, что я не дал тебе ответа, а говорил с ними и с Другим, Кто выше всех нас. Ты спросил меня в простоте своего сердца, почему Бог терпит это надругательство над нами и над Ним? И я отвечу тебе в простоте моего разума, не кривя душой, я отвечу тебе: не знаю. Ибо пути Господа неисповедимы, и замыслы Его нам неведомы. Но всякий раз, когда сам я по глупости ропщу, упрекая Его в моей боли и нашем общем чрезмерном страдании, я пытаюсь утешиться, говоря себе: может быть, есть смысл в посылаемых нам несчастьях? Может быть, за каждым из нас есть вина, которую мы искупаем? Кто знает? Может быть, мудрый Соломон виноват, что построил храм в Иерусалиме, как будто Бог — человек и ему нужно жилище в одном-единственном месте и среди одного-единственного народа? Может быть, грешно сооружать Богу столь великолепный дом, как будто золото значит больше, чем благочестие, а мрамор важнее постоянства? Может быть, Господу не было угодно, чтобы еврейский народ уподобился прочим народам, имел родину и дом? Не угодно, чтобы мы говорили: вот наша земля, вот наш храм и наш Бог, как говорят: моя рука и мои волосы. Может быть, Он разбил храм и лишил нас родины, чтобы мы не цеплялись за видимое, но хранили в душе верность Недостижимому и Невидимому? Может быть, наш истинный путь — всегда быть в пути, с тоской оглядываться назад и стремиться вперед, вечно искать покоя и никогда не успокаиваться; ибо свят лишь путь, цель коего неведома, и нужно упорно идти во тьму, навстречу опасностям, как мы идем этой ночью, не ведая, где конец пути.
Мальчик внимательно слушал. Но Элиэзер уже все сказал.
— А теперь больше не спрашивай. Ибо твои вопросы шире, чем мои познания. Наберись терпения: может быть, однажды ответ Господа прозвучит в твоем собственном сердце.
Старик умолк, все остальные тоже молчали. Они стояли на обочине, окутанные покрывалом ночи, словно остались одни во всемирной тьме, по ту сторону времени.
Внезапно кто-то вздрогнул и поднял руку. Старики напрягли слух. И действительно, что-то назревало в тишине, какой-то шорох или рокот, словно кто-то небрежно касался струн арфы, извлекая темный, нарастающий звук. Звук усиливался, будто из мрака доносился вой ветра или шум моря, и вдруг духоту ночи взорвал мощный порыв бури, такой короткий и внезапный, что испуганные деревья на обочине взмахнули ветвями, словно пытаясь ухватиться за пустоту, и громко зашептались кусты, и с дороги столбом поднялась пыль. Казалось, звезды на небе потеряли равновесие, и старики, еще не пришедшие в себя после разговора о своей судьбе, задрожали, ощущая близость Бога. А что, если это и есть Его ответ, ибо сказано в Писании, что Ему предшествует большой и сильный ветер, а голос Его слышится в веянии ветра тихого. Каждый из старцев опустил голову, одновременно прислушиваясь к тому, что происходило наверху; они инстинктивно схватились за руки, чтобы вместе противостоять чуду, и каждый ощущал пульс спутника как стук молоточка в своем кулаке.
Но ничего не произошло. Ветер улегся так же неожиданно, как поднялся, шепот в траве постепенно стих. Ничего не произошло. Ничей голос не раздался с небес, никакой звук не нарушил испуганной тишины. И когда они один за другим снова робко
— Светает, — тихо и разочарованно пробормотал Абталион, — прочтем молитву!
Одиннадцать старцев сошлись вместе. В стороне остался только ребенок, еще не достигший возраста, когда мальчиков допускают к молитве. С бьющимся сердцем он смотрел, как старики вынули из узлов молитвенные плащи, как накрыли ими голову и плечи и повязали ремни на лоб и руку — левую, ту, что ближе к сердцу. Потом они повернулись к востоку — туда, где лежит Иерусалим, и возблагодарили Бога, сотворившего мир, и восславили восемнадцатью благословениями Его совершенство. Они тихо пели и бормотали, раскачиваясь взад-вперед в ритме речи. Мальчик не мог разобрать все слова, но он видел, что одиннадцать стариков раскачиваются во время пения так же страстно, как недавно раскачивались кусты на Божьем ветру. После торжественного возгласа «Аминь!» все они поклонились, снова сложили свои молитвенные плащи и стали собираться в дорогу. Теперь они казались еще старше, эти старики; в медленно пробуждающемся свете утра резче обозначились морщины на лбу, глубже легли тени под глазами и вокруг рта. Словно вернувшись из собственной смерти, они устало поплелись дальше: им предстояла последняя, самая мучительная часть пути.
Италийское утро уже дышало жаром, когда одиннадцать старцев и мальчик добрались до гавани в Порте — туда, где Тибр вяло и неохотно сбрасывает в море свой желтый поток. На рейде, готовые к отплытию, ожидали несколько кораблей; один за другим они отчаливали, победоносно подняв вымпелы на мачте и набив трофеями широкое брюхо. Одно-единственное судно, стоявшее у берега на якоре, жадно поглощало последнюю добычу из переполненных телег. Послушно, одна за другой, телеги вставали под разгрузку; по деревянным трапам сновали рабы с тяжелой поклажей на коричневых спинах или крепких головах, спеша перетащить на судно ящики и сундуки, набитые золотом, и круглые амфоры с вином. Но видно, хозяину судна трудно было угодить, и потому надзиратели-вандалы подгоняли рабов бичами, чтобы те поторапливались. И наконец неразгруженной осталась всего одна телега, та самая, за которой всю ночь следовали старцы, телега со светильником. Ее груз еще был скрыт под соломой и тряпками, но старики не спускали с него горящих глаз, с трепетом ожидая снятия покровов. Наступал решающий момент, чудо должно было свершиться: сейчас — или никогда.
Только мальчик не глядел на телегу. Словно зачарованный, он смотрел на море, которое увидел впервые. Перед ним, вплоть до резкой черты, где водная гладь касалась неба, синело бесконечное выпуклое зеркало, сияло пространство, показавшееся ему более огромным, чем впервые увиденный им купол ночи с россыпью звезд на небосводе. Замерев от восторга, он следил за игрой волн. Вон как они догоняют и толкают друг друга, вон одна перескочила через спину другой, а потом, вспенившись, с тихим булькающим смехом превосходства убежала прочь, чтобы появиться снова и снова. И чудилась ему в этой игре такая радость, о которой он никогда не смел и мечтать в духоте своей тесной нищей боковой улочки. Его впалую детскую грудь распирало желание стать большим и сильным, впитать в себя весь воздух и весь мир, ощутить дыхание радости до самых глубин своей по-еврейски запуганной крови. Что-то неодолимо влекло его к влажной стихии, и восхищенный мальчуган тянул к ней ручонки, пытаясь почувствовать хотя бы дуновение этой бесконечности на собственной коже; зрелище такого света и такой красоты переполнило его неведомым прежде ощущением счастья. Ах, как здесь было привольно, как свободно и как нестрашно! Словно белые стрелы, падали вниз и взмывали вверх чайки, красивые корабли раздували на ветру мягкие шелковые паруса. И когда мальчик, закрыв глаза, запрокинул голову, чтобы вдохнуть соленого прохладного воздуха, ему вдруг припомнились первые выученные наизусть слова: «В начале сотворил Бог небо и землю». И впервые имя Бога, которое вчера твердили старцы, наполнилось смыслом и обрело форму.
Он вздрогнул, услышав крик. Все одиннадцать старцев кричали теперь в один голос, и он тут же бросился к ним. Только что с последней телеги сорвали покровы, и, когда рабы-берберы, стоя на телеге, наклонились, чтобы выволочь из-под груды добра серебряную статую Геры (а она весила несколько центнеров), кто-то из них отшвырнул подвернувшийся под ногу светильник, и менора с грохотом скатилась на землю. Вопль ужаса вырвался из груди старцев. Они увидели, как святыня, которую некогда созерцал Моисей и благословил Аарон, святыня, стоявшая на алтаре Господа в доме Соломона, валяется теперь в конском навозе, оскверненная грязью и пылью. Черные рабы с любопытством обернулись на внезапный крик. Они не понимали, почему эти седобородые глупцы так дико вопят и хватают друг друга за руки, образуя живую цепь, вздрагивающую от боли: ведь никто не причинил им никакого зла. Но бич надсмотрщика уже засвистал по обнаженным телам рабов, и они снова погрузили руки в солому, извлекая из-под нее блещущую порфиром стелу, а вслед за ней какую-то мощную статую, которую они, подвесив на канаты, как убоину, за шею и ноги, потащили по трапу на судно. Утроба телеги быстро опорожнялась. Только светильник, вечный и нетленный, лежал под телегой, наполовину скрытый колесом и никем не замечаемый. И в дрожащих, цепляющихся друг за друга старцах забрезжила надежда: может быть, разбойники в спешке забудут про светильник! Может быть, так и не обратят на него внимания! Может быть, сейчас, в самый последний момент, произойдет чудо спасения!