Покаяние Агасфера: афонские рассказы
Шрифт:
Старец прищурился, отпустил Виктору грехи и сам благословил в следующее воскресенье опять пойти к отцу Герасиму и снова попросить сфотографировать его.
…И вот, через неделю Виктор снова оказался в келье святого Никодима. На этот раз ему открыл сам старец и ласково пригласил его во двор. У отца Герасима были гости, они сидели за бутылкой вина «Милопотамос», праздновали воскресный день. Виктор попросил хозяев и гостей разрешения сделать несколько снимков.
— Один! — благословил отец Герасим, подняв указательный палец вверх для большей убедительности.
Виктор, несмотря на наличие у камеры дисплея, прильнул по привычке к видоискателю,
Затем его пригласили к столу, и Виктор, насколько ему позволяла послушническая совесть, присоединился к празднеству.
Вернувшись в свою келью, он, вздохнув, включил камеру и взглянул на этот единственный благословлённый снимок…
Лица отца Герасима и его гостей сияли такой же духовной радостью, как на той, сыгравшей в его судьбе столь большую роль, чёрно — белой фотографии из альбома об Афоне. Эту духовную реальность, так трудноуловимую, ему удалось, наконец, запечатлеть. И запечатлеть не с помощью профессиональных секретов, а лишь благодаря исполненному послушанию!
И с этого дня Виктор стал прежде всего послушником, и лишь потом фотографом, настоящим мастером своего дела.
Ангел — хранитель
Однажды вечером, когда светлячки только начали украшать Святую афонскую гору, усыпая её своими огоньками, а древнее море принялось усыплять землю колыбельными спокойных волн, старый монах русского Пантелеймонова монастыря Афанасий почувствовал сильный укол в сердце.
Нет, скорее не укол, а будто удар шилом, нанесённый разгневанным демоном.
Это произошло после повечерия, когда отец Афанасий предстоял на келейной молитве. Его частным правилом было исполнение восьми чёток, которые он, как мантийный монах, вычитывал каждый день кроме пасхальной седмицы. Несмотря на то, что духовник обязывал всех выполнять правило утром, отцу Афанасию, которому по причине слабого здоровья было трудно вставать на канон так рано, он благословил молиться после повечерья.
Утро монаха могло начаться и глубокой ночью. Двенадцать часов пополуночи византийского времени — это время захода солнца. С последними его лучами и начиналось повечерье. По его окончании, утруждённые дневными заботами монахи расходились по кельям. Вставать же на келейный канон нужно было за два часа до утрени, а к ней звонили уже в семь утра. Итого на сон монаху отводилось каких-то четыре часа.
Афанасий уже с трудом выдерживал такой ритм, а после того, как его удалили с клироса, он и вовсе раскис.
Этим вечером монах успел вычитать только две чётки перед тем, как ему стало плохо. Афанасий осторожно опустился на кровать. Во рту он ощущал привкус железа. У него не было сил даже на то, чтоб позвать на помощь, и монах лишь тихонько стонал. Последнее, о чём он подумал прежде, чем потерять сознание, была не прекращённая вражда с регентом правого клироса отцом Василием. Вражда, которая словно острым ножом отсекала его от милости Божьей.
Этот, недавно приехавший из Москвы молодой иеромонах — один из лучших специалистов по знаменному пению, добился того, чтобы Афанасия удалили из хора. Старый монах пробыл на этом послушании не один десяток лет и уже не мог молиться вне клироса, не мог просто сидеть и дремать в стасидии, как это делали другие монахи. Поэтому старцы, жалея Афанасия, ещё терпели его на клиросе, поставив вторым регентом.
Но старый монах терпеть не собирался.
Отцу
Но Василий, начитавшись каких-то книг, начал рьяно внедрять знаменное пение, говоря, что оно «производит на молящихся большой суггестивный эффект». «Во всех греческих монастырях, — наставлял он, — сохранилось древнее византийское унисонное пение, а ваше, партесное — это влияние западной католической культуры, которое отвергается духом самого Афона». Не то чтобы отец Афанасий был против знаменного пения, нет. В монастыре и во времена его регентства часто пели знаменные Догматики, но чтобы знаменем петь всю службу — это было уже слишком. Василий дошел до того, что стал отвергать общепризнанные гармонизации древних русских напевов великих церковных композиторов: Чеснокова, Кастальского и Архангельского. А уж весёлый киевский распев вообще на дух не переносил, считая его «рассадником прелести». «Оттого Афанасий, — говорил он, — так свирепо и противится моему желанию ввести знаменный распев, что сам в тонкой прелести из-за закоснения в «прелестном» партесном пении».
Между старым и молодым регентами завязалась ожесточённая борьба, которая закончилась победой отца Василия.
Игумен не вмешивался в эту борьбу, выдерживая нейтралитет. Однажды, в самый разгар борьбы, отец Афанасий пришёл к игумену с ультиматумом: если Василий посмеет всё заменить знаменным пением, он покинет клирос. Ультиматумов в монастыре не любят, и игумен благословил отца Афанасия молиться в храме, добавив, что незаменимых людей в монастыре не бывает.
После того случая старый монах совсем раскис. Он даже смотреть перестал в сторону молодого, не в меру ретивого регента, и сейчас, перед лицом возможной кончины, этот факт будоражил его совесть.
Читатель может удивиться, мол, в книгах о монашестве всё по — другому, — как монахи могут спорить о таких малозначащих, второстепенных предметах, они должны лишь смиряться и молиться! Но ведь именно из этих «второстепенностей» и состоит жизнь монаха и уж хотя бы потому их никак нельзя назвать малозначащими. Иные противоречия здесь длятся десятилетиями, то затухая, то вспыхивая вновь.
Отец Василий не скрывал радости по поводу своей победы. «Ничего, — говорил он, — старик скоро привыкнет дремать в стасидии и ему только легче станет жить».
Но отец Афанасий так не считал. На службе он только и делал, что думал о пении, подмечал недостатки своего приёмника, ёрничал и потому совершенно не мог молиться. Это так измучило старика, что превратило его жизнь в сущий ад.
Сейчас, когда острый сердечный приступ мог оказаться смертельным для старого монаха, эта ссора и её последствия также могли стать роковыми для души отца Афанасия. Ведь ему придётся проходить воздушные мытарства.
Монах, держась за сердце, опустил голову на подушку и попытался не закрывать глаза, которые уже не видели ничего, кроме мутного света восковой свечи.