Поколение одиночек
Шрифт:
Вот так и узнаёт себя древними крестьянскими требами русская поэтесса, знаток античности и приверженец мировой культуры.
Так узнавал себя когда-то и Велимир Хлебников, погружаясь в глубины славянской мифологии и славянского языка. Пожалуй, Хлебников первым противопоставил русский национальный авангард – авангарду европейскому, космополитическому, безкорневому. Его демонстративный протест против приезда в Москву лидера итальянского футуризма Маринетти как бы подчеркивал иную языковую и мифологическую основу русского авангарда. Это был как бы авангард глазами скифской бабы. Таким он остаётся и в стихах Ольги Седаковой.
Но и ты, и ты, с кем жизнь могла быЖить и в леторасли земной,Поглядев хотя б глазами скифской бабы,Но пожалуйста, пройди со мной!Что нам злоба дня и что нам злоба ночи?ЭтотС одной стороны, казалось бы, вся её поэзия посвящена форме, она и сама много пишет о «желании формы», но сама же и не желает уподоблять свой стих какой-то безделушке или изысканному эксперименту. Для неё и сегодня культура – это культ, культ милосердия, культ почтения к униженным, культ человеческого братства, культ духа, наконец. «В искусстве есть ещё радость… Вот эти моменты ликования и радости для меня говорят даже больше, говорят о тайной вере искусства. Мир в искусстве предстаёт… как некое воспоминание о рае… Воспоминание о первозданной красоте – один из важнейших даров поэзии». Над её формой всегда господствует сопротивление неприемлемой для неё формы жизни, неприемлемому официозу любого толка. Всю свою молодость поэтесса провела в поэтическом сопротивлении, уходя куда угодно – в книги, в природу, в люди, в западный мир. Она боролась со злом по своему. Она при всей своей неотмирности и погружении в слово, всегда чутко чувствовала зло и сопротивлялась злу. Как писал Сергей Аверинцев: «Скажем, зло вчерашнего дня (на часах истории – только что минувшей минуты) было для нашего сенсорного ощущения таким, что оно делало тональность „Элегии, переходящей в реквием“ или „нелирического отступления“ вполне адекватным ответом. То время, вопреки внешней очевидности, было патетичным, и даже весьма. Потаенные. Раздающиеся только во внутреннем пространстве звуки тогда очень легко переходили на forte…» Не случайно, и сама поэтесса, казалось бы, противостоя тому режиму, легко переходила на неожиданное для неё самой forte, по сути, создавая блестящий поэтический некролог Брежневу после его смерти:
Не пугало, не шутУже. Не месмерическая кукла.Теперь ты – дух, и видишь всё, как дух.В ужасном восстановленном величьеТеперь молись, властитель, за народ…И очень верно подмечая: «оплачем всё, что мы хороним с ним». Такие политические неожиданные для неё самой строчки всегда возникали у Седаковой вместе с происходящими в стране событиями. Уходить от мира совсем в никуда она ни тогда, ни сейчас не хотела. И в запасе у неё всегда была не столько даже книга, сколько природа. Миф о книжной поэтессе Ольге Седаковой возник от незнания, да, есть и шесть языков, есть и тонкие научные работы, есть и влюбленность в древнее слово. Но и древнее слово она воспринимала скорее, как часть живой природы. И у нее в стихах «двигались церковные деревья вдоль неба, как ненынешние реки… /никто не знает берега другого. Никто не вынет драгоценный образ из этой неизвестной колыбели…» Слово становится лесом, звук стиха сливается со звуком реки. Но она хочет, «чтоб Господь поверил – ничего не остаётся в ненавистном сердце, в пустом уме…» Гораздо предпочтительнее чем связь со «скаредными» землянами, у неё связь с природой, с фольклором, а значит, и с самим народом в его бытийных и религиозных формах жизни.
Непонятные дети, и холод, и пряжа,Конский след и неведомый снегГоворили: у вас мы не знаем, у нас жеВосемнадцатый, кажется, век.И сейчас я подумать робею.Как посмотрит глазами пещерТридесятое царство, странаБерендея И несчастье, несчастье без мер…Это огненной птицы с узорами раяБесконечное слово: молчи!В рот какой же воды набирая,Мы молчим, как урод на печи?Если, как считает Ольга Седакова, поступок – это шаг по вертикали, то вся её творческая жизнь – сплошная вертикаль. А там, в горних высотах и воздух разрежен, и спутников трудно найти. Так поэтесса сама обрекла себя на одинокое восхождение к вершинам поэзии. Хотя, казалось бы, больше, чем она, мало кто размышлял о поколении послевоенных лет рождения, о поколении её погибшего друга Лёни Губанова и её питерских друзей Виктора Кривулина и других, но и в ряду смогистов или питерского андеграунда ей самой места как бы и не нашлось.
Для одних она была чересчур христиански настроена, чересчур смиренна и кротка, бунтарям и запойным молодцам от Константина Кузьминского до Венедикта Ерофеева, да и тому же Леониду Губанову трудно было выносить её долгое присутствие, разной жизнью они жили. Их сближала скорее «инакость» по отношению к официальной культуре, нежели поэтика, эстетика, этика; сближала жажда уцелеть
Для других она была чересчур максималистски настроена по отношению к официальной литературе, ибо кроме «другой поэзии» не хотела знать никакой иной, временами впадала в полное безумное отрицание всего и вся:
Погляди, как народ умирает,И согласен во сне, и умрет.Как он кнут по себе выбирает,Над собой надругавшийся сброд.Только шёпот, и шёпот, и шёпот,Как песок по доске гробовой.Только скверный и слышанный шёпот.Только шёпот и вой нанятой…Но не отрицала ли она и себя саму, совместно с всеобщим отрицанием? Не отрицала ли она собирающийся вокруг неё шепчущийся мир? И готова ли она была познать иные формы бытия, от самых кровавых, до самых гимнических, истинно геройных? И, как правильно заметил критик Михаил Копелиович: «Разве и в жёстких рамках официальной поэзии не функционировали подлинные – порой большие (тот же Твардовский или Давид Самойлов) – поэты, не каждый день наступавшие на горло собственной песне?!» «Мир, описываемый советской лирикой, не обладает связностью, – говорит Седакова… – Но ведь и Владимир Соколов, кажется, сочувственно упоминаемый… не представим вне общего контекста всё той же, советской, поэзии. И, в конце концов, Соколов, а не Доризо, получил Государственную премию СССР…»
Этический максимализм отделил поэтессу и от своих сверстников, печатавших в отечественных журналах не самые плохие стихи. Скажем, чем же христианские публикации Ольги Седаковой в эмигрантских журналах отличались по духу своему от христианских мотивов Олеси Николаевой или Лидии Григорьевой? Ведь она и сама, по мнению некоторых ещё больших максималистов из зарубежья, уютно укрылась в нише господствующей филологической науки, успешно защитила в 1983 году кандидатскую диссертацию, а значит, как минимум, успешно сдала и не один раз философию марксизма-ленинизма. Попадись она сейчас на зубы Дмитрию Галковскому, разделал бы под орех и её и сам институт славяноведения АН СССР. Любой максимализм оказывается для кого-то недостаточен. А для кого-то избыточен. И зло вчерашнего дня с лихвой перекрывается злом дня сегодняшнего, что не отрицает ни сама Ольга Седакова, ни её наставник Сергей Аверинцев: «Зло сегодняшнего, зло предсказуемого завтрашнего дня – хитрее, на него уже не подымешь голос, даже и неслышимый.
Тут дело не только в умствованиях набравших силу ничевошенек (От эпатажно-бездарных и хамских ничевоков начала XX века – В.Б.)… к умствованиям можно и должно не прислушиваться, но объективное, ни от кого не зависящее изменение акустики – дело серьезное, с ним не считаться нельзя. Надо сказать, что Ольга Александровна прекрасно это понимает… Моё уважение к поэзии Седаковой и выбор в её пользу не в последнюю очередь обусловлены тем, как отважно и с каким тихим, обдуманным вызовом она берёт на себя сознаваемую опасность, не отводя взгляда». Это написал Аверинцев уже в злосчастные годы перестройки, незадолго до своей смерти. Впрочем, о её внутреннем мужестве и даже агрессивности говорил и Иосиф Бродский всё в стенах того же венецианского университета, возражая итальянской славистке, как попугай повторявшей уже набитое западными славистами клише о «кротости и смирении» в поэзии Ольги Седаковой. Ничего не понимая при этом в православном «смирении» и в православной «кротости» перед Богом, а никак не перед литературными начальниками. Перенося смирение на саму поэзию Седаковой и даже на её поведение, Бродский сказал: «Содержание поэта – в его форме, и поэтому содержание этих стихов – не кротость, а воля и агрессивность». Думаю, подобное необходимо сказать о любом крупном поэте. Тем более, её воля и агрессивность активно проявлялись в брежневский период застоя, когда стихи приходилось читать в компаниях друзей, на полуподпольных сборищах и в кругу иностранных журналистов. Её реакция отторжения была нормальной поэтической реакцией творца, лишенного права на творчество, обреченного на серое молчание. Впрочем, она сама прекрасно понимала минусы своего максимализма: «Да, во второй культуре мы приобрели отстранённый взгляд на происходящее, взгляд откуда-то с Луны на „музей мракобесия“, как мы называли нашу официальную культуру. (Седакова ещё дождется со своим православием и духовными стихами, со своей ставкой на миф и дух, что и саму её причислят спустя годы к тому же „Музею мракобесия“ – В.Б.) Платой за эту отстраненность стала разлука с современным широким читателем, до которого самиздат не доходил. Эта невстреча не компенсируется запоздалыми публикациями. В Гераклитову реку второй раз не войдешь».