Поколение
Шрифт:
Елена Сергеевна выделила слова «за всех нас», и Степан понял, что она хотела сказать. Это было самым большим обвинением, которое когда-либо предъявляли ему в жизни. Он сразу сник, не мог да и не пытался что-либо возразить ей. Когда обвинял себя и говорил, что во всем виноват только он один и никто другой, то это было одно, — тогда оставалась у него надежда, что Лена, возможно, так и не думает и есть еще шанс исправить их жизнь, а теперь, когда она возложила вину на него одного и не только за их две жизни, как он думал, а и за ту, которая не появилась, но уже стучалась в этот мир, — теперь ему было безразлично, что она скажет. Главное он уже услышал от нее, и это было то поражение, которое стоит не только тех его нелепо прожитых лет, но и всей жизни.
Елена Сергеевна
Елена Сергеевна повернулась к нему лицом, в руках у него было ее пальто. Оно разделяло их, и он не знал, как с ним поступить, а только прижимал его, распахнутое, к себе, будто защищался от нее, сделавшей шаг навстречу. Когда ощутил ее горячие, ласковые руки у себя на шее, а сбивчивое дыхание у своих губ, он выронил пальто, и они, переступив через него, вернулись в комнату.
10
— Степан, дорогой, пойми, если человек сам себя считает абсолютно правым и непогрешимым, он уже виноват.
— А я не считаю, но и не чувствую за собой вины. Не чувствую. Жил, не подличал, не рвал куска у других. А что многого хотел… На половину не был согласен ни в чем.
Пахомов и Буров сидели в сквере перед гостиницей. Они встретились здесь час назад, чтобы вместе поужинать и потолковать. Директор завода и секретарь парткома поручили Бурову «обработать» писателя Пахомова. «Надо, чтобы Степан Петрович заболел нашими заботами, — напутствовал его Терновой. — И расценивай это как задание парткома». Но как только Пахомов и Буров встретились, они заспорили и вот теперь, по истечении часа, все еще не могли остановиться, хотя тот запал и напор, с которым они начали разговор, уже прошел, да, видно, и усталость от шумного и бестолкового дня брала свое. Их спор был на излете, потому что каждый уже и не слушал другого, а говорил только свое и скорей для себя, чем для другого.
— Когда людям хорошо, они мало думают, — глядя перед собой, продолжал Буров, — они просто живут. Думать о жизни мы начинаем, когда нам плохо.
— Никогда не жил беззаботно. И когда хорошо и когда плохо, всегда голова трещала.
Пахомов умолк. Михаилу показалось, что Степан, не найдя ответа, оборвал их спор, и теперь уже можно подняться и идти ужинать и за бокалом вина, переключившись на другой, мирный лад, начать тот разговор, ради которого он пришел. Буров даже привстал, приглашая Степана идти в гостиницу, но тот, будто спохватившись, снова заговорил:
— Все время куда-то стремился, все время загадывал себе сделать то, осилить это. Задавал большие и малые цели. Вот закончу повесть, вот напишу рассказ, потом еще один, вот съезжу от газеты или журнала на стройку, слетаю в Арктику, побываю на нефтепромыслах Тюмени… И так одно за другое, как зубья в шестерне. И вроде колеса крутятся, но глянул, а они вертятся вхолостую, жизнь уходит в песок. Однажды даже решил оборвать карусель, бросил писать, уехал из Москвы. Думаю: мне тридцать пять — еще время есть, еще могу вернуться к своей старой работе. Подался к нефтяникам в Сибирь. Жил нормальной человеческой жизнью. Как все, так и я. Работал рядовым инженером по ремонту на буровых. Одичал, оброс мохом, по ночам выть хотелось, и все-таки шкурой ощущал, что живу. Жизнь идет в меня, а не из меня, как раньше. Но не выдержал и года. Вернулся в Москву до всего голодный, как волк. Ходил по музеям, выставкам, завел дружбу с художниками, скульпторами. Забавные люди, как дети малые, наивные и любопытные. И, как дети, обидчивые и незащищенные. Пробездельничал месяц, а потом захлестнуло. То, что в
— Ну и чего же?
— Видишь ли, золото действительно добывается простым способом, но способ этот все же — просеивание. В литературе, как, впрочем, и в любом деле, тот же простой способ… Лучший друг писателя — корзина.
— Для меня это, Степан, кокетство. Ты уж извини, но жизнь тем и хороша, что все время перед людьми ставит практические вопросы. Человеку надо есть, работать, воспитывать детей, принимать гостей…
— Мы говорим об одном и том же, но разными словами. Без хлеба насущного не проживешь. Но как только его становится вдоволь, человек сразу осознает, что не хлебом единым жив. И вот тут-то его обступают все проклятые вопросы бытия. Кто ты? Зачем живешь? Как жить, чтоб не оскотиниться?
— Как человеку остаться человеком? — задумчиво проговорил Буров. — Как ему жить, чтоб не истратиться на мелочи? Над этим бьются твои зодчие. И неправда, что НТР и современные космические скорости породили эти вопросы. Во все времена было такое. Полагаю, как только люди осознали себя людьми, они уже начали искать тот нравственный потенциал, который не дал бы им свихнуться.
— Если ты мне скажешь, что он в народе, в жизни простых людей, то тут же должен объяснить, что такое народ. — Пахомов резко повернулся к Бурову и сердито уколол его взглядом. — И кто такие простые люди? Я, с твоего позволения, вхожу сюда? Вот я, Степан Пахомов, сын рабочего, интеллигент в первом поколении, который половину своей трудовой деятельности вкалывал вместе с работягами, хоть и считался интеллигентом, вот я вхожу в народ? Или меня уже исключили со всеми вытекающими отсюда последствиями? В ком же этот твой нравственный потенциал? В слесаре дяде Грише, что ли? Или в ком другом?
— И в дяде Грише, и в Иване Матвеиче, и в нашем директоре.
— Да твой дядя Гриша и другие работяги, к которым ты меня посылаешь на выучку, только о деньгах и говорят. Сколько платишь, столько и работаю… — Пахомов рассерженно умолк и после паузы уже потеплевшим голосом добавил: — Ты пойми меня правильно, я сейчас ругаю не твоих заводских, не работяг, а хочу понять, где же оно, то духовное, за что я должен держаться? Ты знаешь, я ведь не из книжек и газет уяснил, что в нашем обществе сложился совсем новый, советский образ жизни. И знаешь, где я это понял, почувствовал прямо шкурой своей, что есть он у нас? Когда был за границей. А потом сотни раз убеждался в этом там, на Севере. Действительно, два мира, и это не слова. Вот там я понял, что же главное в наших людях и чего нет там, у них. Они хвастаются своей свободой. Я видел, что это такое. До тебя там нет никому дела, хоть удавись. Среди людей — и как в лесу. Пока ты здоров, пока у тебя есть работа, есть деньги, ты еще нужен, а если что стряслось, то все, крышка, ты нуль. Их обществу не хватает того, что есть у нас, — сердца.
— А с тобой никто и не спорит, — встал со скамейки Буров, — только почему ты ополчился на работяг?
— Я разозлился на крохоборство. — Пахомов тоже поднялся, и они пошли по аллее. — Мне стало обидно за наших людей. На Севере такого не встретишь. Там люди ближе к коммунизму. В них все наше, советское, крупнее и ярче, а главное, заметнее суть нашего человека — бескорыстие. — Пахомов перевел дыхание, будто с бега перешел на шаг. — И все же ты, Михаил, учти: народ — это не только те, кто на буровой, у станка или в колхозе на тракторе или ферме. Народ — это и Королев, и Курчатов, и Шолохов. Нацию меряют по ним, по высшему уровню. А дяде Грише и иже с ним еще надо подтягиваться до среднего уровня. К сожалению, от дяди Гриши можно ожидать всего, он может и напиться, и нахамить, и кое-что похлестче выкинуть.