Поколение
Шрифт:
— Ах, вот оно что! Тогда давай разберемся. Ты точно сказал, что бескорыстие — это суть наших людей. Но почему ты думаешь, что оно есть только у Курчатовых и Королевых? Им, если хочешь, даже легче. Мы уже говорили — от житейских забот они-то освобождены. А дяде Грише каждый день на хлеб надо зарабатывать, у него пацанов трое и теща больная, и он сам о них думать обязан. Но он, я тебе скажу, и при этом дело на деньги не променяет. И потом, что значит: сколько платишь, столько и работаю? Какое здесь крохоборство? Да это же принцип социализма — каждому по труду. Что, его отменили уже там у вас, на Севере?
— Не отменяли. Но меня всегда коробит, если человек начинает любую работу с вопроса: «А сколько заплатишь?» Бесит, когда вперед дела у человека всегда деньги. Человек заработал — ему надо платить. А вот бездельникам, лодырям,
— Да, согласен, — прервал Буров. — Но я хочу тебе ответить, кто народ и кто не народ. Не первый раз слышу такое. И то нам не нравится, и это не так. И уровень не тот, и духовные запросы не те, и всякое такое. Слушаю интеллигентское брюзжание, и меня подмывает крикнуть этим чистюлям и умникам, познавшим вершины мировой культуры на народные деньги: бросьте! Спуститесь со своего высока на грешную землю. Вы забежали вперед умозрительно и негодуете, что жизнь слишком медленно, не так, как хочется всем, идет к хорошему, идеальному. Бросьте брюзжать, бросьте ныть! Ведь по-хорошему надо бы не убегать, не отрываться от всех, а шагать вместе и помогать людям. И не пламенными призывами, а плечом… В одной упряжке. А то вырвались налегке… Я это и о себе тоже.
— Ты напрасно ругаешь интеллигенцию, — отозвался Пахомов, — она всегда была совестью народа. Брюзжат мещане.
Дальше они шли молча. Впереди сквозь темные деревья просвечивали разноцветные огоньки, бежавшие то в одну, то в другую сторону. Там была главная улица.
11
Пахомов проснулся поздно. Сквозь неплотно сдвинутые шторы било яркое солнце. Оно-то и разбудило его. Потянулся к часам, лежавшим на тумбочке, — четверть одиннадцатого. Вчера долго засиделись с Мишей. Помнит, как в зале ресторана уже погасили верхние огни, а они в полумраке все еще сидели и говорили, говорили. Он, кажется, кричал. Помнит испуганное лицо официантки. Чертовщина… Такого с ним давно не бывало. О чем спорили? Пахомов повернулся на спину, и откуда-то снизу боль пронзила голову. Нет, надо еще полежать и по возможности не шевелить головой. Какого рожна сорвался? Да, они спорили с Мишей. О чем? Начали еще в сквере. Про народ, про судьбу человечества. Он грустно улыбнулся. А в зале заспорили о Лене. Кто-то из них все время повторял фразу: «Любовь всегда права». Запомнилось же! Михаил прямо рычал. За что он на него, Степана, так? Кто она ему, Лена?.. Черт бы их всех побрал! И город и завод. Зачем только сюда приехал? Голова раскалывается, ничего не соображает.
Пахомов выпростал ноги из-под одеяла, спустил вниз и ощутил живительную прохладу паркета. Вот ему что надо. Поднялся и побрел в ванную, стараясь ступать по не застеленному ковром полу. В ванной отодвинул резиновый коврик и стоял, рассматривая затейливый узор кафельных плиток на полу. Он даже сосчитал, сколько разных рисунков на плитках. Их восемь. Хотел продлить удовольствие от прохлады, идущей от пола к ногам. Ему бы раскалывающуюся голову прислонить к этому кафелю. Постоял еще, открыл краны. Шум воды отозвался доброй памятью. На земле много дорогого, с чем ему будет трудно расстаться. Трава, небо и этот шум воды…
Он долго стоял под душем, попеременно включая то холодную, то горячую воду. Любимая его процедура. Как он тосковал по ней на Севере! А когда уезжал, в их поселке буровиков уже была финская баня, настоящая сауна, но он уехал.
Вылез из ванны и обнаружил, что нет полотенца. Почему в провинциальных гостиницах горничные кладут его всегда на койку? Пошлепал в спальню, оставляя на полу лужицы. Накинул на плечи короткое, видимо детское, полотенце и со страхом посмотрел на часы.
Выло без четверти одиннадцать. Через пятнадцать минут он должен быть в парткоме на заводе. Пахомов растерянно огляделся, потер небритый подбородок и почувствовал, как его захлестывает злоба. Почему всю жизнь должен куда-то бежать? Почему вечно выискивает себе обузу? К черту! Он приехал на неделю отдохнуть от московской суеты в город своей молодости, хотел перевести здесь дух. Сегодня пятый день, а у него еще и часа не было покоя. К черту! Сегодня он делает себе выходной день. Все визиты и встречи отменяются. Все, кроме встречи в городской библиотеке. Но она уже будет не днем, а вечером. Придется говорить о «Конструкторах». Как же, написаны в этом городе. Будут
Пахомов подошел к столу и набрал телефонный номер.
— Миша, я тебя приветствую. Живой. Скажи Терновому, что я сегодня в творческом прогуле. Придумай что-нибудь. А ты не ври. Скажи, что обо всем со мною договорился. Да, буду писать статью. Только материалы у него захвати. Ладно. Умница. Ну что ты, не сорву! Да нет, ты не приходи. Скучное это занятие. Придут на живого писателя поглазеть, а библиотеке галочка жирная. — Помолчал, слушая Михаила, и тут же запротестовал: — Нет, нет. Ну его к черту! Не поеду. И звонить не буду. Обойдется твой Прокопенко.
Наконец разговор закончился, теперь можно было повалиться на койку и лежать.
Боже, как же человек опутан нитями условностей! Вот сейчас войдет горничная и начнет убирать его номер. В коридоре уже гудит ее пылесос. А он никого не хочет видеть. Никого! Человеку надо побыть одному. Как хорошо было той благословенной осенью в Малаховке, когда писал «Окраину»! Один на даче, один в лесу. В субботу и воскресенье, когда все запружали наезжавшие из Москвы отдыхающие, он наглухо запирал калитку и был тоже один, сидел на веранде и писал, писал. Странно устроен человек: когда кругом сутолока, суета, ему хочется быть одному, а когда он один, его тянет на люди. Он тоже не раз погибал от одиночества, особенно на Севере, где ночи и дни длинные-предлинные. Погибал, и его спасали люди.
Когда ему чаще было плохо: на людях или одному? И он стал вспоминать, перебирать в памяти свою жизнь, и оказывалось, что плохое в его жизни было не таким уж плохим. Пожалуй, только один раз стало невмоготу, жизнь уперлась в какую-то непреодолимую стену, ее надо было преодолеть, а он шел и шел вдоль стены, тратя впустую дни, месяцы и годы. Вот тогда действительно было плохо, и это заставило круто свернуть в сторону, бросить все и уехать на Север. Плохое высекло доброе.
А что заставило приехать сюда? Тоже плохое? Нет! В человеке по крупице копится память, копится, как усталость, как старость, и вот она вдруг протачивает, пробивает оболочку покоя, и человек срывается с обжитого и привычного. Так, по крайней мере, происходит с ним… Пахомов приподнялся на локтях, оглядывая комнату. Нужно было записать эту мысль, пригодится. Нет, полежит еще. Мешал надсадный гул пылесоса, который все приближался, и Степан помимо своей воли ждал: вот сейчас распахнется дверь, вот сейчас войдет горничная, вот… Он напряженно замирал, готовый крикнуть, что у него убирать сегодня не надо. Но пылесос натужно гудел где-то рядом, а дверь не открывалась.
Чтобы прервать эту пытку, он встал, натянул брюки и рубаху, сунул ноги в шлепанцы и выглянул в коридор. Убирали в комнате напротив. Пылесос стих, и из-за двери вынырнуло раскрасневшееся лицо девушки в бусинках пота на лбу.
— Я хочу попросить… не убирать у меня, — взгляд Пахомова невольно скользнул вниз по короткому халатику, из которого рвалось наружу юное, крепко сбитое тело. Ему было стыдно за свой откровенный взгляд, и он поспешно попятился. Плотно прикрыл дверь, словно боялся, что сейчас кто-то войдет в номер и начнет стыдить его.
Лежать надоело, присел в кресло и пододвинул к себе телефон. Ему нестерпимо захотелось позвонить Лене, и он уже начал набирать номер, но перед последней цифрой нажал на рычаг и отодвинул аппарат. Он помнил фразу, произнесенную несколько раз, как заклинание: «Только прошу, умоляю, не ищи меня, не звони!»
Впервые Пахомов находился в столь дурацком положении. Не он, а ему диктовали свою волю, хотят — казнят, хотят — помилуют. Нет, эта игра не для него! Он понимал обиду Лены, ее право на последнее слово, но никак не мог смириться со своей бездеятельностью. Когда они вчера спорили с Михаилом, он протестовал именно против этого. А Михаил кричал в ответ: «Ты зачем приехал? Зачем? Второй раз ломать человеку жизнь! У тебя есть совесть?» Пахомов тоже кричал: «Плевать, что думает обо мне кто-то. Это моя жизнь, а не чья-то!» — «И ее тоже!» — вставлял Михаил. «Да, и ее! — горячился Пахомов. — Наша жизнь, и только мы ей судьи!» — «Не только ваша, — останавливал его Михаил, — а еще и жизнь ее сына и мужа». — «Ее муж перебьется. Это он у меня отнял ее, и я хочу возвратить свое кровное. А у сына через несколько лет будет своя жизнь, и он поймет».