Покушение
Шрифт:
Угрызения совести его никогда не мучили, ибо он всегда руководствовался существующими законами, и ничем иным. Закон четко предписывал карать предательство и государственную измену смертной казнью, и Лаутц требовал вынесения такого приговора для каждого представшего перед его очами «изменника».
— Судьи «народного трибунала» великого рейха! — громогласно вещал он. — История прусско-германской армии изобилует примерами мужества, отваги, верности долгу. К сожалению, они не послужили образцом для тех людей, которых мы сегодня судим и чьи преступления так убедительно были
Это узкий круг подлецов, забывших о совести и чести… Ненависть к фюреру… жгучее тщеславие… человеческая неполноценность в широком плане… в сочетании с безмерной низостью и привели их к измене немецкому народу.
Замысливая подлое покушение на фюрера, по божьей милости окончившееся неудачей, они надеялись захватить в свои руки власть, а затем осуществить за спиной немецкого народа трусливый сговор с противником… Поэтому они не только предатели, но и гнусные изменники родины…
И так изо дня в день. Лишение почетных прав, если это не было сделано ранее «судом чести» вермахта, конфискация имущества, смертный приговор.
А в заключение, поддерживая требование главного имперского обвинителя, выступал Фрейслер:
— О расстреле не может быть и речи, поскольку на случай особо гнусных деяний в рейхе выработан специальный закон, согласно которому смертная казнь осуществляется через повешение… Суд сказал все, что следовало сказать…
Такой ход процесса считался в те дни вполне нормальным, и судебные чиновники твердо верили, что выполняют свой долг. Только некоторое время спустя и при других обстоятельствах они назвали эти события трагическими.
Иногда происходили и «забавные случаи», и тогда беззаботный смех раздавался в заполненном до отказа зрительном зале. Снисходительно улыбался и главный имперский обвинитель, испытывая чувство некоторого облегчения.
Так случилось, когда председатель «народного трибунала» Фрейслер вызвал к судейскому столу фольксгеноссин Эльзу Бергенталь, на вид женщину добродушную и скромную. Он обратился к ней с изысканной вежливостью:
— Мы пригласили вас сюда для дачи свидетельских показаний… — Затем Фрейслер наклонился вперед и заверил всех, что готов в лице фольксгеноссин Бергенталь уважать честь немецкой женщины, а она ради этой же чести обязана говорить только правду.
— Да, — кивнула в знак согласия фрау Бергенталь.
Две сотни зрителей, в большинстве своем одетые в военную форму, настороженно подняли головы. Казалось, вот-вот произойдет что-то необыкновенное.
— Вы служили экономкой у пресловутого Бека, — велеречиво начал Роланд Фрейслер. — Как на ваш взгляд, был он сильной личностью, способной повести за собой народные массы?
— Об этом я не смею судить, — ответила фрау Бергенталь.
— Я вас понимаю, — прикинулся благожелательным Фрейслер. — Да я и не требую вашей оценки, меня интересуют только некоторые подробности. Замечали ли, например, вы по утрам следы его беспокойного сна?
На это фольксгеноссин дала утвердительный ответ,
— Значит, по утрам, когда Бек вставал с постели, она была насквозь мокрой? — с наслаждением уточнил Фрейслер.
Свидетельница подтвердила его слова. Председатель «народного трибунала» благожелательно поблагодарил фрау Бергенталь и, не приводя к присяге, разрешил ей удалиться. А затем с нескрываемым торжеством заявил:
— Человек, который от страха ворочается всю ночь в своей постели, не может быть сильной личностью. И такой пигмей вознамерился устранить единственного в своем роде, несравненного фюрера…
По рядам присутствующих прошел ропот.
— Все еще сопротивляетесь? — спросил Хабеккер со скучающим видом. — Или решили образумиться?
— Мне нечего сказать, — стоял на своем граф фон Бракведе.
Лицо его казалось исхудавшим и измученным, а налитые кровью глаза смотрели печально.
Три дня и три ночи провел он крепко связанным, как пакет. От резкого, слепящего света, который в его камере никогда не выключался, ломило глаза. Его постоянно били, топтали ногами, оплевывали, а Эльфрида, секретарша Хабеккера, попыталась даже вырвать ему язык щипцами. От скудной пищи и непрерывных побоев он стал вялым, равнодушным, испытывал лишь одно чувство — смертельную усталость.
Кроме Хабеккера на допросах присутствовали еще трое гестаповцев. Один орал и награждал Бракведе ударами кулака и пинками; другой притворялся приветливым и человечным; третий настойчиво апеллировал к его чести, совести и иным высоким чувствам. Но граф фон Бракведе молчал.
— Постарайтесь чем-нибудь отвлечь их, — советовал Аларих Дамбровский, заботливо стирая кровь с тела графа. — Неужели вы не можете бросить им какую-нибудь кость, пока вас не стерли в порошок? А знаете, какой трюк самый надежный? Обвинить во всем того, кто уже мертв.
— Я не сделаю этого! — простонал фон Бракведе.
И его снова отправили к Хабеккеру.
— Такие, как вы, давно не попадались мне в руки, — с некоторым удивлением сказал тот. — Вы прямо-таки будите во мне честолюбие. — Комиссар криминальной полиции взглянул на свои обгрызенные ногти. — Вы глубоко разочаровываете меня, от вас я ожидал большего благоразумия, тем более что вы знакомы с нашими методами. Ну, так как же? Услышу я наконец чьи-нибудь имена?
Фон Бракведе закрыл глаза и поднял голову — этот жест свидетельствовал о том, что он отказывается говорить. Его плотно сжатые губы превратились в одну тонкую линию.
— Хорошо, сделаем последнюю попытку, — сказал комиссар Хабеккер. — Мне передали протокол допроса Гёрделера. Он выдвинул против вас тяжкие обвинения…
— Этот протокол подделан, — сдавленным голосом произнес фон Бракведе, догадываясь, что комиссар использовал один из своих излюбленных приемов. — Устройте мне очную ставку с Гёрделером, и сразу выяснится, подлинный ли ваш протокол.
Хабеккер пожал плечами:
— Если уж вы так настаиваете, то мы пустим в ход более действенные методы уговаривания.