Полая вода. На тесной земле. Жизнь впереди
Шрифт:
— Вот они! — закричал он. — Перегораживай переулок, как плотиной, и стой!
Похоронная процессия, вывернувшись из-за оголенных заиндевевших верб, двигалась узким переулком, стесненным с обеих сторон низким плетнем. Преградить путь не представляло никакого труда.
— Кто стал между сыном и отцом? Кто разделил их, самых родных? Не пустим! — кричал Ковалев.
И хотя процессия была еще далеко, но его слова слышали все. Сани с гробом двигались с той же неторопливостью, и люди шли за ними в том же порядке, в каком вышли со двора Коншиных. Только Филипп, Андрей, Ванька и Хвиной переместились: выступили
— С хрестами надо хоронить, а не по-басурмански! — крикнул из-за спины Ковалева дед Никита Орлов, которого за щупленький вид и низкий рост называли Никиташкой.
Никиташку поддержали две бабки:
— Отцу дать волю!
— А кому ж?.. Отцу и батюшке!
Траурные сани уже наплывали на Ковалева и его набожных союзников. Хвиной и Андрей почти бегом опередили лошадей. Лихорадочно блестя запавшими и злыми глазами, Хвиной сорвал с плеча винтовку. Васена, только теперь оторвавшись от гроба, увидела мужа и стоявших за ее спиной хуторян.
— Сгинь с дороги, супостат! — закричала она на весь хутор. — Сгинь!
Казалось, что Хвиною не хватало только этих слов, чтобы пойти на решительный шаг:
— Дорогу народному шествию!
— Дорогу! С крестами можете сзади пристроиться!
— С глаз моих его долой! — вплетался в гневные мужские голоса стонущий, просящий голос Васены.
Что-то горячее обдало, захлестнуло сердце Филиппа, заставило его побледнеть, вытянуться во весь свой юношеский рост и запеть:
Смело, товарищи, в ногу Духом окрепнем в борьбе, В царство свободы дорогу Грудью проложим себе…Несмелые, сбивчивые голоса подхватили эту песню. Ванька уверенно вторил. Настойчивый голос Андрея доносился откуда-то спереди:
— Коней смелей вперед! Васене помогите! Гроб придерживайте!
А песня нарастала. Все увереннее гудели голоса, и сани, раздвигая толпу набожных союзников Ковалева, катились вперед все уверенней и смелей.
Черные дни миновали, Час искупленья пробил.Эти слова донеслись до Федора Ковалева уже издалека. Он стоял по колено в сугробе, около самого плетня, куда его притиснули его же перепуганные союзники. Осмотревшись, он убедился, что с ним никого не осталось. Слева на дороге, втоптанная в снег, лежала его белая овчинная шапка, а за плетнем, в Астаховой леваде, валялась переносная икона с длинной ручкой, выкрашенной в голубой цвет.
«А где же крест?» — подумал он и увидел, что крест и другая икона мелькали там же, где мелькала сивая шляпа попа и черная овчинная шапка деда Никиташки, которому приходилось почаще шагать, чтобы не отстать от похоронной процессии.
— Сбили с позиции… Оттерли… А Аполлону и Матвею, сволочам, будто и дела нет… Я ж с ними, гадами, сейчас поговорю! — И в злобе своей он как-то совсем забыл о тем, где же и как будет похоронен его сын, что скажут о сыне в последнюю минуту люди, те люди, которым он стал так дорог и близок, что похоронить его они считали своим долгом и своей честью.
Позже Ковалева видели разъезжающим
Яшу схоронили на склоне курганчика. На могильном бугорке стоял и крест и маленький обелиск. На обелиске Петька вырезал ножом пятиконечную звездочку и под диктовку Филиппа и Ваньки пониже звездочки вырезал надпись:
«Ему бы только жить и радоваться, А бандитская пуля убила его наповал! Вечная память Яше Ковалеву!»Ранней весной
— Вот и Васена к красному берегу прибилась: взяла со двора пару молодых бычат, корову и ушла к дочери. Остальное имущество, движимое и недвижимое, сдала на усмотрение совета, — рассказывала Петровна.
Сегодня они рано ужинали: так захотелось их постояльцу Сергееву.
— Семен Иванович, — обратилась к Сергееву Петровна, — вот это ваш кувшин со сливками, а вот это — наш с молоком. Не спутайте.
— Знытца, сколько раз ты его предупреждаешь! Время ему и самому все знать, — невесело усмехнулся Аполлон. — Хорошо помню, что поселился он у нас по первому снегу, по первому льду на речке… А сейчас на речке вон что, — и он так кивнул на окно, будто хотел спросить: слышите?..
А за окном шумела речка Осиновка, только вчера взломавшая лед. Такая немощная летом, такая незаметная осенью и зимой, она теперь жила своей двухнедельной бурной жизнью, заглушая бешено мечущимся из стороны в сторону течением все голоса хуторской жизни. Унося на своих мутных волнах плетни, ворота, вороха размытого навоза, вода как будто хотела сказать: хоть две недели, но они мои, и я заставлю считаться со мной.
Вербы и сады молчаливо и покорно разносили ее шум по окрестной степи.
— …Сейчас весна, — закончил свою мысль Аполлон и отодвинул от себя стакан с молоком, потому что не было у него нынче аппетита.
— Так, так, весна. И наша Гаша чует ее. Сейчас шел из совета и видел ее в вербах с Филиппом Бирюковым… Хорошо она краснеет, хорошо улыбается, — сказал Сергеев и бросил на тарелку объеденное свиное ребро.
Зря Петровна предупреждала Сергеева, чтобы не перепутал кувшин. Наливая второй стакан сливок, он заметил, что хозяева смущены разговором о дочери, и с небрежностью человека, имеющего право и обидеться и пожурить, заговорил громче:
— Вы мне не вздумайте мешать сердечным делам Гаши и Филиппа Бирюкова. Не забывайте, черт возьми, что в течение зимы активисты ни разу не были в нашем дворе, — он подчеркнуто выговаривал слово «в нашем», чтобы знали, что ведет разговор с близкими. — Так, так, — он посмотрел на дверь и тише продолжал: — Нынче решался вопрос, надо ли с обыском к вам… Я сказал, что у Аполлона в амбаре только на семена и на еду… Советские директивы не разрешают забирать этого…
— Знытца, на чем же порешили?