Политика. История территориальных захватов XV-XX века
Шрифт:
Как же случилось то, что произошло в действительности? Что легло между июньским днем 1888 г., когда молодой император, могущественнейший государь Европы, впервые показался на балконе берлинского дворца, приветствуемый толпами народа, и тем дождливым осенним утром 10 ноября 1918 г., когда около голландской пограничной станции Эйзден остановился забрызганный грязью автомобиль и вышедший из него бледный, как полотно, седой человек подошел к изумленному таможенному чиновнику и, сдав свою императорскую шпагу, просил его о пристанище? Почему после блестящего начала все окончилось неслыханным разгромом, полной гибелью, непоправимым позором, поспешным бегством?
Не в характере и уме Вильгельма было главное дело, потому что не личности делают историю. Но если далекие, конечные исторические результаты не зависели ни от его свойств, ни от чьей другой индивидуальности, то внешнюю физиономию и сплетение событий нельзя вполне ясно уразуметь, игнорируя человека, тридцать лет подряд говорившего и действовавшего от имени Германской империи.
Много было попыток дать характеристику Вильгельма II. Писали о нем личные враги (например, Бисмарк в III томе своих «Gedanken und Erinnerungen»); писали простые, бесхитростные наблюдатели (вроде гофмаршала Цедлиц-Трюцшлера); писали явные льстецы, может быть, даже уверившие себя, что они беспристрастны (вроде покойного известного историка Карла Лампрехта в его книге «Der Kaiser», вышедшей в 1913 г.); писали шовинисты, находившие, что он недостаточно решителен во внешней политике (например, Paul Liman, «Der Kaiser»); писали социал-демократы, называвшие его «коронованным глупцом», «der gekronte Narr»; писал Лев Толстой — правда, в нескольких строках, — назвавший
Коренная черта его натуры — могуче развитое, все в нем побеждающее чувство самосохранения. Непобедимое, всегда настороженное, оно брало верх над всеми другими его наклонностями, и в последнем счете всегда оно и только оно определяло его поведение. Оно сказывалось и в личной, и в общественной его жизни. Конечно, он знал, что неловко ни разу не рискнуть совершить самый коротенький воздушный рейс или подводное путешествие, не переставая в то же время воинственными речами приветствовать полеты цеппелинов и спуск новых подводных лодок; что нельзя так себя распустить, чтобы ни единого раза за всю долгую войну даже и отдаленно не приблизиться к мало-мальски опасному месту, хоть на минуту очутиться поблизости от линии огня, когда и английский король, и семидесятисемилетний Клемансо это делали и сочли приличным и нужным хоть раз подвергнуться личной явной и непосредственной опасности. Вильгельм знал, конечно, что об этом говорят, что это его роняет. Знал, но пребывал непоколебимо тверд в ограждении своей безопасности. Что он непременно убежит, когда налицо будет возможность опасности, — это как-то твердо знали все, и друзья и враги, и его бегство в ночь с 9 на 10 ноября 1918 г. никого не изумило. Еще до войны Вильгельм всегда уступал, когда только наталкивался на отпор или решительное противодействие. Так он поступил, предав буров (которых он же подбивал к военному сопротивлению), когда сообразил, что англичане раздражены и все равно с бурами покончат; так он поступил в 1908 г., когда опубликованная в «Daily Telegraph» беседа императора вызвала против него бурю негодования в Германии: Вильгельм пошел на унизительное обещание рейхстагу, что впредь он будет вести себя осторожнее[47].
Второй его характерной чертой (но все же значительно менее сильной, чем первая) было самопревознесение, неуравновешенное стремление видеть себя и особенно представлять себя могущественнее, чем это было на самом деле, мудрее, проницательнее всех, с кем он был в сношениях. В тесной связи с этой стороной его характера было его «благочестие», которое состояло в. том, что все, что он говорил и делал, он приписывал велению и внушению божества, перед коим он отвечает «за свой народ». Может быть, он даже и не вполне прикидывался, а в самом деле постарался внушить себе эту удобную теорию. Его «бог» никогда и ни в чем его не стеснял: все, чего хотелось Вильгельму, всегда хотел и «бог». Эта наиболее отталкивающая и наиболее вредная из всех форм суеверия давала Вильгельму полнейший душевный комфорт и полную уверенность, что все будет в конце концов прекрасно. «Я веду вас навстречу великолепным временам» (den nerrlichen Tagen fuhre ich euch entgegen), — восклицал он в своих бесконечных и бесчисленных речах и прибавлял глубокомысленные соображения, что Господь Бог «не возился бы так» с пруссаками, если бы не предназначал их впоследствии для чего-нибудь великого. Самохвальство, тщеславие и связанную с этими чертами лживость первой заметила в нем его мать, а потом и многие другие, кто с ним сталкивался. Все его провокационные речи, которыми он волновал и раздражал Европу в течение всего своего царствования, все эти заявления, что нужно порох держать сухим, все воинственные бряцания оружием — все это Вильгельм пускал в ход именно тогда, когда ровно ничего не грозило Германии. Самую неистовую речь, где он требовал, чтобы его солдаты вели себя, как гунны при Аттиле, он сказал, отправляя войска в совершенно безопасную для них экспедицию в Китай в 1900 г., где немцы действовали вместе со всей Европой против совсем плохо вооруженных и слабых боксерских отрядов. Но там, где в самом деле было возможно нарваться на отпор, Вильгельм, при всей словоохотливости, хранил всегда молчание. Его самохвальство кончалось там, где начиналась его боязнь за себя, а его боязнь за себя не кончалась нигде и никогда.
Постоянное выдвигание собственной особы, кстати и некстати, на первый план заставило наблюдателей сказать о нем крылатое слово: «Император Вильгельм желает быть на каждой свадьбе — невестой, на каждых крестинах — новорожденным, на каждых похоронах — покойником». Внешность, парад, мундир, широковещательный тост, газетная шумиха, торжества на гонках яхт, военные юбилеи, визиты к иностранным дворам, открытия новых учреждений, освящения новых замков, старых знамен, спуск броненосцев, прием депутаций, телеграммы с поздравлениями, соболезнованиями, увещаниями — вот что наполняло его жизнь и было главными формами его деятельности. Теперь уже положительно известно, что делами он занимался очень мало и всегда плохо, когда брался за них: всегда все путал и всему мешал на маневрах и вообще в военном деле. Ума небольшого и неглубокого, хотя и быстрого, способностей очень посредственных; образования поверхностного и довольно легкого, конечно, не могло хватить на все те бесчисленные дела и интересы, за которые хватался и о которых пекся Вильгельм. И он заменял все эти качества дилетантским апломбом, самоуверенностью, с которой он говорил и о живописи, и о музыке, и о востоковедении, и о Библии, и об архитектуре, и об истории (о «героях», избираемых Господом для руководительства человечеством), и вообще о чем угодно. На настоящую умственную работу, на серьезные усилия мысли, сколько-нибудь длительные, он был абсолютно не способен. Он был суетлив, но совсем не прилежен, напротив, его близких серьезно беспокоила даже явная и всегдашняя лень императора, его болтливость и нежелание прослушать доклад до конца, не перебивая докладчика, а под конец и просто полная неспособность ни к какому усидчивому труду. Суетливость, легкая возбуждаемость, внешняя энергия речей, неслыханная самоуверенность плохо маскировали слабовольного, неуравновешенного, неумного человека. Этот-то человек и стал волей случая и по праву родового наследования правителем Германской империи. Долго ужиться с Бисмарком он не мог никак. Только год и девять месяцев продолжалось их сотрудничество. Бисмарк именно в этот период, приглядевшись к новому императору, высказался в разговоре с Шурцом о том, что американская конституция хороша тем, что если глава государства — президент — окажется неподходящим для занимаемого им высокого поста, то через четыре года его можно убрать, а в монархиях — никак нельзя. Чтобы в такой короткий срок превратить старого консерватора и монархиста Бисмарка в «республиканца», — для этого нужно было уж очень постараться. Бисмарк разошелся с императором сначала по вопросу о слишком частых визитах Вильгельма к русскому двору (Бисмарк не видел в этом прока и боялся излишней словоохотливости и бестактности Вильгельма), а потом по вопросу о созыве (это была мысль Вильгельма) в Берлине конференции держав для урегулирования социального вопроса. Бисмарк утверждал, что решительно ничего из этой конференции не выйдет, — и из нее ничего не вышло. Но этот вопрос был лишь предлогом, как и другие (например, Бисмарк не желал, чтобы отдельные министры без его ведома и не по его поручению делали доклады императору). Главное же было в другом: Вильгельм желал самостоятельно управлять делами, что при Бисмарке было совершенно невозможно.
Вильгельм, конечно, не посмел бы посягнуть на Бисмарка, если бы обстоятельства ему не благоприятствовали в этом. Среди крупнокапиталистических кругов Бисмарк утратил часть своей популярности вследствие отмеченной выше сдержанности в деле приобретения новых колонии; среди социал-демократов, в рабочем классе его ненавидели за закон против социалистов; могущественная в рейхстаге католическая партия центра не забыла ему былых гонений против католического духовенства. Словом, были налицо такие сильные течения против Бисмарка, что Вильгельм наконец отважился довести ссору до разрыва. 17 марта 1890 г. Бисмарк подал в отставку. Последние 8 лет своей жизни он провел в имении, не переставая следить за политической жизнью, и часто весьма зло критиковал действия Вильгельма,
С этой поры и начинается «вильгельмовская эра» германской истории — «die wilhelminische Aera», как ее называют немецкие историки и публицисты.
Нужно сказать, что в области внутренней политики отмеченные выше свойства Вильгельма не принесли и не могли принести таких гибельных результатов, как в области политики международной. Начать с того, что в области внутренней политики настоящего вызова на бон он за все свое царствование не сделал: он очень много говорил о том, что он ни перед кем, кроме Бога, не ответствен, что он один только распоряжается в Германии и не потерпит никого рядом, что «так хочу, так приказываю, да будет вместо рассуждения моя воля» (sic volo, sic jubeo, sit pro ratione voluntas) и т. д. Но он только на словах разыгрывал из себя самодержца. На деле же он за все тридцать лет царствования ни разу не посмел нарушить конституцию. Решиться же на то, на что, например, решился 2 декабря 1851 г. во Франции Луи-Наполеон, т. е. на государственный переворот с целью водворения самодержавия, Вильгельм никогда не смел и помыслить. Изредка с правых скамей рейхстага слышались слова об отряде гренадер, которые могут легко справиться с оппозицией, но никогда само правительство даже и угроз таких не пускало в ход, если не считать слов канцлера Бюлова уже в 1900-х годах, что «за Робеспьером всегда следует сабля Бонапарта» (он это сказал в 1906 г. по адресу социал-демократов). Это не значит, конечно, что самые речи Вильгельма с назойливым подчеркиванием симпатий к самодержавию не раздражали часть буржуазии. Раздражал также нелепый и навязчивый культ памяти Вильгельма I, которого Вильгельм II переименовал ни с того ни с сего в «Вильгельма Великого», причем и тут главной (явственной) целью этого культа было поддержание монархических и династических симпатий. Этого посредственного, сдержанного, по-своему честного и скромного человека, своего деда, Вильгельм II называл истинным основателем империи, а Бисмарка — лишь исполнителем державной воли «Вильгельма Великого». При Вильгельме II официальной доктриной сделалась теория, изложенная канцлером империи Бетман-Гольвегом в ноябре 1910 г. в рейхстаге в ответ на запрос социал-демократа Ледебура по поводу одной речи Вильгельма: прусский король вовсе не ответствен перед народом, потому что не народ, а Гогенцоллерны сами, своими трудами и талантами, создали Пруссию. К слову замечу, что эти слова привели в полный восторг русского посла в Берлине, графа Остен-Сакена. Эти вызывающие речи явно клонились к восхвалению и возвеличиванию чистейшего абсолютизма. Все это раздражало либеральную часть буржуазии. О торжестве реакционных начал в Германии стали все громче говорить в прессе именно с начала 90-х годов. Но после всего сказанного выше незачем подробно повторять, что главная масса буржуазии в это время своими основными социально-экономическими интересами настраивалась на монархический, а вовсе не на оппозиционный лад. Поэтому слегка иронизировали над речами Вильгельма, но этим дело в первые годы и ограничивалось. Если где речи Вильгельма II в эти годы оставили более глубокий след — это в рабочих массах.
Дело в том, что и к социальному вопросу Вильгельм II отнесся сначала так же порывисто, развязно, по-дилетантски, как и ко всем прочим вопросам, существующим на свете. Затеял он, как уже упомянуто, нелепую и ненужную конференцию представителей держав для обсуждения положения рабочих, и это окончилось ничем. Закон о социалистах был отменен в 1890 г., и социал-демократия опять получила возможность проявлять себя не только в рейхстаге, но и в прессе и на собраниях. И вот тут-то Вильгельм II решил занять против нее самую резкую позицию. Что социал-демократы очень далеки были в тот момент от каких бы то ни было революционных выступлений, что вся экономическая конъюнктура была такова, что профессионализм, экономизм, реформизм все больше забирали влияние и оттесняли былой революционный дух, — это было очевидно для всех, об этом писали и говорили, и Вильгельм это прекрасно знал и не считал революцию возможной. Но, следуя своей натуре, именно поэтому он стал безудержно груб и вызывающ, когда говорил о социал-демократах. В течение всего последнего десятилетия XIX и в первые годы XX в. Вильгельм постоянно находил случай для публичного поношения социал-демократии. Он их называл людьми, «не имеющими отечества», грозил, непристойно бранился и снова грозил. Эта грубая брань, на которую нельзя было отвечать той же монетой вследствие существования «закона об оскорблении величества», производила на рабочий класс впечатление, разумеется прямо противоположное тому, на которое рассчитывал неутомимый оратор. В 1903 г. однажды в рейхстаге Бебель даже заявил при общем смехе: «Я оцениваю каждую императорскую речь приблизительно в сто тысяч новых голосов в нашу пользу». Если это и преувеличено, то сказать, что поведение Вильгельма прошло совсем уже бесследно, никак нельзя[48] глубокое, неискоренимое недоверие и неприязненное чувство к личности императора и к монархии вообще внедрялось в рабочие массы этими провокационными выступлениями весьма усердно. Отчасти именно этим объясняется тот любопытный факт, что единственный пункт, в котором ревизионистски настроенные рабочие вполне сходились с товарищами, стоявшими левее их, было определенно отрицательное отношение к монархическому принципу, Напрасно некоторые вожди ревизионизма пытались и тут пробить брггль в революционной доктрине: в этом вопросе за ними мало кто пошел, и сами они этот пункт сочли целесообразным оставить в стороне. И когда настали грозные для Вильгельма ноябрьские дни 1918 г., то единственным пунктом, на котором Шейдеман и Эберт всецело сошлись с Карлом Либкнехтом и Розой Люксембург, было именно категорическое требование об отказе Вильгельма от престола. А быстрота и легкость, с которыми те же Шейдеман и Эберт приняли тогда республиканскую платформу, объясняются именно тем, что они ясно сознавали, до какой степени вся масса рабочего класса, без различия оттенков, отшатнется от них, если они этого не сделают.
Хуже всего для Вильгельма было то, что рабочие не только не любили его, но они его и не уважали и нисколько не боялись, невзирая на всю шумиху его грозных речей. Рабочий класс становился в Германии огромной силой не по дням, а по часам, таким же быстрым (и все ускоряющимся) темпом, каким росла и ширилась германская промышленность. Еще в 1878 г. можно было провести против социал-демократии исключительные законоположения, еще можно было рассчитывать что-то с ней сделать, как-то справиться при помощи устрашения. Но в конце 80-х годов все труднее и труднее становилось применять на практике эти методы, и в 1890 г. пришлось отменить исключительные законы. А уж восстановить их никак не было возможно. Не в том было дело, что в 1893 г. в рейхстаг было выбрано 44 социал-демократа (из 397 всех членов рейхстага): самый факт существования громадного и все растущего рабочего класса делал немыслимым слишком полное торжество реакции. В декабре 1894 г. правительство внесло в рейхстаг закон, направленный к усилению кар за стремление низвергнуть существующий социальный строй. Закон был так сформулирован, что в сущности чуть не все проявления деятельности социал-демократии можно было подвести под тюрьму; но в мае 1895 г. он был провален в рейхстаге. И не это любопытно, а то, что ни единого момента ни в прессе, ни в рейхстаге никто серьезно не думал, что этот законопроект пройдет. Только Вильгельм, пожелавший совершить эту попытку, да, может быть, покорный исполнитель его воли, тогдашний канцлер князь Гогенлоэ уповали, что этот проект (die Umsturzvorlage) может стать законом. Второе поползновение подобного же типа (тоже всецело и исключительно направленное против социал-демократов) произошло в 1900 г., когда уже другой канцлер (Бюлов) внес в рейхстаг законопроект, каравший каторжными работами всех лиц, которые будут мешать силой или угрозой свободе труда. Другими словами, за активную борьбу против штрейкбрехеров рабочим грозила каторга. Этот законопроект был также отвергнут. Эти два примера показали, что методы действия против рабочего класса новыми исключительными законами уже невозможны. Третьей попытки не делалось.
Но, как сказано, другие глубокие экономические причины усиливали в некоторых влиятельнейших категориях рабочего класса реформистские И ревизионистские тенденции. Вильгельму в этом отношении повезло: его царствование совпало с действием этих общих экономических причин. Его провокационная брань против социал-демократов сама по себе была бессильна пробудить революционный дух, хотя, как сказано, кое-что в этом отношении Вильгельмом и было достигнуто. «Повезло» ему и относительно других классов — и по той же самой причине: головокружительный хозяйственный расцвет страны до поры до времени притуплял все углы, несколько облегчал улаживание (конечно, временное) самых острых классовых конфликтов.