Полночь
Шрифт:
Семеня за теткой, Элизабет утирала глаза кулачком. Всего неделю назад она проходила с матерью вдоль этой высокой стены, на которой тогда висела афиша цирка-шапито; они остановились перед афишей, им обеим понравился усатый укротитель с хлыстом и револьвером в окружении примостившихся на маленьких табуретах диких зверей. Девочка снова взглянула на афишу, догнала тетку и попыталась взять ее за руку. Это внезапное доверие было вызвано крайним отчаянием, но Роза этого не поняла.
— Ну, не дурочка ли ты! — вскричала она. — Хватаешь меня за руку и не соображаешь, что я тащу тяжеленную кошелку, я же могла оступиться и упасть в сточную канаву! Неужели ты такая дикая и испорченная девчонка? Ступай-ка вперед, чтоб я тебя
Элизабет повиновалась, не сказав ни слова, взялась за ручку, и кошелка сразу же свесилась на ее сторону — слишком велика была разница в росте между теткой и племянницей; и тут газета, которой было прикрыто содержимое сумки, съехала, открыв взору украденные у Мари крупные куски угля. Девочка старалась приноровить шаг к тяжелой поступи старухи, но все равно сумка колыхалась, и после одного из толчков газета и вовсе слетела. По взгляду, брошенному на нее теткой, Элизабет поняла, что лучше смолчать и сделать вид, будто ничего не видишь, хотя между кусков угля она прекрасно разглядела связку свечей, две банки гуталина и две сапожные щеточки.
Наконец, пройдя одну из захудалых улиц, они остановились перед низеньким домом, где жила Роза. Стена облупилась настолько, что тут и там виднелись большие куски изборожденной трещинами каменной кладки, местами позеленевшей или почерневшей от времени. Окна справа и слева от двери были наглухо закрыты ставнями, низ двери облупился полностью и почернел — видимо, Роза имела привычку открывать ее пинком.
Старуха взяла кошелку за обе ручки и вставила ключ в замочную скважину.
— А теперь беги домой, — громко сказала она, оборачиваясь к Элизабет (она кричала, как крестьянка, которой всегда кажется, будто она на скотном дворе). — Там сидит монашка. Попрощаешься с… со своей мамой, — добавила она таким тоном, будто снисходительно прощала присущие всему человечеству слабости, и в ее устах слова эти прозвучали фальшиво.
Потом крикнула вдогонку удалявшейся девочке:
— В комнате пусто, сама увидишь. Утром я все переправила сюда. Оставила, конечно, кровать и табуретку для сестры милосердия…
Как только дверь за Розой захлопнулась, Элизабет пустилась бежать по тихим улочкам, на которые уже начали опускаться зимние сумерки. Однако, добежав до окаймленной липами площади, она остановилась и прислонилась к фонарному столбу. Накануне, когда девочка еще сидела в классе, ее вдруг вызвали в приемную. И в ту минуту у нее возникло странное чувство, которое до сих пор не покидало ее: ей казалось, что какая-то рука схватила ее за горло и время от времени сжимает его; в такие мгновения кровь бросалась ей в голову, и она боялась, как бы не упасть. Обычно Бланш дожидалась свою дочь у выхода из школы, а не в приемной, к тому же занятия еще не кончились.
Навстречу ей поднялись директриса и тетя Мари, заговорили с ней что-то очень уж ласково, и это было подозрительно, потому что они наперебой расхваливали девочку, но не сказали, зачем вызвали ее с урока, и глаза у обеих бегали, не выдерживая взгляда, который она устремляла то на одну, то на другую. Директриса только и говорила что о примерном поведении Элизабет, Мари, слегка раскрасневшись от смущения, как-то неловко вторила ей; наконец одна из них (Элизабет не помнила, которая), толкнув локтем другую, угостила девочку конфеткой и сказала, что Бланш не совсем здорова и Элизабет лучше сегодня переночевать у тети, после чего получила еще две конфетки и услышала, что не часто встретишь такую милую девочку.
Элизабет вопросов не задавала. Несмотря на юный возраст, она понимала, что обе женщины лгут, но, руководствуясь одним лишь чутьем, предпочитала эту ложь той правде, о которой смутно догадывалась. При этом робко надеялась, что в какую-то минуту тетка разуверит ее, развеет душевную тревогу. Однако они не обменялись ни словом, пока не пришли в спальню Мари, где старуха глубоко вздохнула и, даже не сняв шляпку, завалилась на кровать, примяв бледно-голубую перину. Несколько минут она лежала, разведя в стороны носки черных ботинок и глядя в потолок. Несколько раз забывала о том, что не одна, и принималась изливать свое неудовольствие бессвязным бормотаньем, призывала небо в свидетели и говорила, что страдает за свою доброту, но — тут она потрясла кулаком — это послужит ей хорошим уроком. Бланш с ее причудами…
— Ты здесь, Элизабет? — спросила она вдруг, вспомнив о девочке, потому что вслух произнесла имя ее матери.
Элизабет была в спальне. Сидела на подоконнике и со страхом слушала бессвязные и бесконечные восклицания тетки, прерываемые не менее пугающим молчанием, девочка страшилась узнать то, о чем уже догадывалась в глубине души, и потому затыкала уши и закрывала глаза, словно хотела укрыться в ночной тьме. И тогда перед ней, перед ее мысленным взором всплывало лицо матери, но знакомые любимые черты выражали один лишь испуг. Элизабет старалась преодолеть страх, который внушал ей этот устремленный на нее невидящий взгляд; она вспоминала, с какой нежностью смотрели на нее эти большие карие глаза, но теперь в них сквозил только ужас, оттого что она не видит свою дочь. Что-то непонятное разъединило эти два существа навсегда, и в памяти Элизабет мать удалялась от нее, становилась другой — вот каким было первое воздействие смерти матери на душу ребенка.
Внезапно Элизабет вскинула руки. «Мама!» — прошептала она.
— Элизабет! — снова позвала Мари. — Ты здесь, Элизабет?
Так как девочка не отвечала, Мари спрыгнула с постели и быстро обошла комнату. Элизабет отвела скрывавшую ее кретоновую занавеску и подняла взгляд на тетку.
— Ах! — вскрикнула та, вздрогнув от неожиданности. — Почему ты не откликаешься, когда я тебя зову? Ты меня напугала… Мне это ох как не нравится.
Слова эти сопровождались прикладыванием руки к сердцу и произнесены были раздраженным тоном, не имевшим ничего общего с медоточивыми речами в приемной школы. В присутствии директрисы Мари выказывала милосердие, а теперь, оставшись наедине с сиротой, отбросила всякое притворство. Из всех неприятностей, свалившихся на нее с этой смертью, необходимость сообщить дурную весть дочери Бланш была не из последних. Элизабет, скорей всего, зальется слезами и не один час будет докучать ей стенаниями и жалобами.
— Вот что, — сказала наконец Мари. — Поди принеси из шкафа пару простынь и розовое стеганое одеяло, что лежит рядом с ними. Сегодня ты поспишь на диване. Я помогу тебе сделать постель… А ты неразговорчива, — заметила она через минуту, когда девочка принесла постель.
Элизабет посмотрела на тетку и покачала головой. Поразительное отсутствие любопытства у ребенка бесило старую женщину так, что кровь бросалась ей в лицо, хотя, впрочем, ее раздражало все, что было связано с племянницей. Тем не менее она сдержалась, но все же бес подсказал ей фразу, над которой она несколько секунд подумала, прежде чем ее произнести.
— Забавно, — сказала она наконец, разворачивая одну из простынь. — Ты видишь, как я стелю тебе постель на этом диване в моей спальне — потяни тот конец на себя, дорогая, — и тебе это кажется совершенно естественным. Ни вопроса, ни словечка.
— Но вы же сказали, что мама заболела, — глухим голосом произнесла Элизабет.
Сердце Мари почуяло опасность и забилось сильней, она поспешила заверить племянницу, что Бланш на самом деле больна. Разумеется, печальную новость пусть сообщит Элизабет кто-нибудь другой. Девочка облегченно вздохнула. Грудь ее переполняла тоска, но, как знать, может, тетя Мари и не лжет? И на какое-то короткое время она почувствовала счастье. До конца дня они больше ни о чем не говорили.