Полночь
Шрифт:
— Разумеется, она не знает, — продолжала Мари, — что ее мать умерла. Я устроила ее на диване, который стоит в ногах моей кровати, и она скоро захрапела, точно маленький зверек, а я все ворочалась в постели и никак не могла уснуть. Меня больше всего раздражает, что она ни разу не спросила, почему я ее привела к себе и где ее мать. У нее просто нет нервов, как и у Бланш. Не знаю, что мне помешало взять ее за плечи посреди ночи, встряхнуть как следует и сказать: «Поплачь, несчастное дитя! Неужели ты не чувствуешь, что произошла драма, что ты осталась сиротой?» Уж я-то на ее месте, при моих обнаженных нервах, через две минуты догадалась бы обо всем. В ее возрасте я была не такая, все воспринимала
На это отступление Мари не пожалела времени. Сначала нарисовала полный портрет очаровательной девчушки, какой она была когда-то, и лишь после этого перешла к более тягостной теме. Дело в том, что, раз Элизабет не может сама взять в толк, что ее мать умерла, надо, чтобы кто-то сказал ей об этом. Приятного мало: будут, конечно, крики и слезы, но добрыми словами можно успокоить сироту, если твердо проводить свою линию. Изложив задачу, Мари испустила глубокий вздох, дабы показать сестрам, что силы ее на исходе, и опустилась на стоявший поблизости стул.
Комната, где разыгрывалась эта сцена, чем-то вызывала смутное представление о жилище человека, жизнь которого состоит из мелких причуд. Все здесь предназначалось для удовлетворения желаний одного-единственного человека, здесь не было ничего, что не свидетельствовало бы о его привычках и склонностях. В птичьем мире это было бы гнездо, но гнездо, закрытое со всех сторон, теплое и мягкое, слепленное из грязи и травинок. Сверкающим божеством домашнего очага была «саламандра», выкрашенная черной краской переносная комнатная печка, набитая углем, который она переваривала с довольным урчаньем, а охватывавшие ее полукругом стулья, обтянутые оливковым плюшем, как будто молча и преданно поклонялись ей. Кресла, в которых сидели Клемантина и Роза, стояли одно против другого по обе стороны камина, а над ним висело потускневшее и пятнистое от старости зеркало. Держа речь перед сестрами, Мари то и дело смотрелась в это зеркало, по бокам которого торчали бронзовые лапы подсвечников-бра с тюльпанами на концах; она видела свое костлявое лицо, которому старалась придать благородный вид, поднимая брови и втягивая щеки. «Аристократическая худоба», — думала она. Мари предпочитала не смотреть на Розу, взгляд старшей сестры казался ей враждебным, а улыбка — презрительной. Не то чтобы Мари боялась ее, но эта безобразная женщина, вечно жалующаяся на нужду в маленькой гостиной, такой теплой и уютной, всегда вызывала у нее неприятное чувство. Мари знала, что рано или поздно пузатая кошелка разинет свою жадную пасть, чтобы поглотить разные мелкие предметы, которые Роза именовала «пустячками»: початые коробки спичек, конверты, а как попадет вместе со своей хозяйкой на кухню — овощи и горбушки хлеба. Пустячки! И каким ледяным тоном Роза благодарила сестру! А кто же виноват в том, что старшая из трех сестер неудачно вышла замуж?
Мари охотней общалась с Клемантиной, хоть и считала ее глупой. Она помнила, как они вместе играли, потому что были почти одного возраста, тогда как Роза, будучи на пять лет старше, презрительно относилась к их играм, Мари даже по-своему любила апатичную толстуху, как любят жертву — она постоянно третировала Клемантину из одного лишь удовольствия показать свое превосходство над ней.
— Ты спишь, Клемантина? — вскричала Мари, не вставая со стула.
Застигнутая врасплох жертва машинально передернула плечами и широко открыла глаза, взгляд ее блуждал.
— Ты даже не соображаешь, где ты, — тем же тоном продолжала Мари. — Я попросила тебя прийти сюда, потому что нуждаюсь в твоей помощи. А что делаешь ты? Пьешь мой кофе и спишь. О чем мы говорили, старая глупышка?
— О чем? — переспросила Клемантина, проведя пальцами по щекам.
На мгновение замолкла, испуганно вздохнула, затем пролепетала:
— Мы говорили об Элизабет…
— Ха! — воскликнула Мари. — Мы говорили об Элизабет. Так вот, ты пойдешь и скажешь ей.
— Что я ей скажу?
— Скажешь, что ее мать умерла.
Толстуха беспокойно заворочалась в кресле.
— Я не могу. Не могу причинить горе бедной малышке. Сама рассуди, Мари, ты же прекрасно знаешь, что я не создана для того, чтобы выполнять подобные поручения.
Мари встала со стула и склонилась над сестрой.
— Не создана для того, чтобы выполнять подобные поручения, — повторила она с медоточивой улыбкой. — Чем больше я на тебя смотрю, Клемантина, тем больше убеждаюсь в том, что ты, напротив, только для этого и создана. Я бы сама в охотку поплакала на твоей необъятной груди. Хоть ты и бесплодна (это не упрек, Клемантина), хоть ты никого не произвела на свет, материнское чувство у тебя сильней, чем у нас. От тебя никто не ждет ничего дурного. В твоих устах самые плохие новости теряют свою горечь…
В этой насмешливой речи содержалось гораздо больше правды, чем предполагала Мари, но все равно Клемантина была уязвлена, и глаза ее затуманились слезами.
— Ну же, смелей! — сказала Мари, выпрямляясь. — Ты преспокойно скажешь ей всю правду, но с подходом, понимаешь? И тактично. Ведь девочке не исполнилось еще одиннадцати. Разумеется, ты скажешь, что Бланш умерла естественной смертью от разрыва сердца там, за городом. Элизабет, конечно, скоро узнает, что мать покончила с собой. Но в ближайшие пять минут надо довести до ее ума, что она осталась сиротой, и больше ничего.
— Сиротой! — воскликнула толстуха и внезапно опечалилась, будто узнала эту новость впервые.
— Ну где твоя голова? — удивилась Мари. — Неужели ты только сейчас до этого додумалась?
— Эту сторону вопроса я как-то упустила из виду, — простонала Клемантина.
После этих слов Роза, не промолвившая до той минуты ни слова, резко поднялась. Слишком короткий подол не скрывал ее икр, и сестры увидели тощие ноги, на которых морщились хлопчатобумажные чулки. Окинув взглядом гостиную, она пожала плечами и скрестила на груди свои грубые руки, как солдат, собирающийся запеть песню.
— Мне смешно слушать вас, — сказала она грудным голосом. — Подумаешь — сирота! А я разве не сирота? — Тут она на несколько секунд остановилась, чтобы до сестер дошел смысл ее слов, в которых она не видела никакого мрачного юмора. — И не только сирота, — продолжала Роза, — но еще и вдова. Неужели вы думаете, что со мной церемонились, когда сообщили о смерти мужа?.. Я повстречала носилки, на которых его несли с завода. Приподняли простыню и сказали: «Это Шарль!»
Наступила тишина, которую Роза использовала, чтобы снова надвинуть до бровей свою шляпку.
— То же самое было и когда я нашла Эммануэля задохнувшимся в колыбельке. Кормилица, идиотка, истошно вопила: «Он умер! Он умер!» Какой уж тут подход! А когда Эстеллу унес брюшной тиф, вы думаете, мне сообщили об этом намеками?
Она снова обвела взглядом гостиную, похоже было, будто она бредет по кладбищу и ищет могилу, местонахождение которой забыла. Ни Мари, ни Клемантина не посмели шелохнуться перед этой одновременно смешной и грозной женщиной, ее голос словно завораживал их.
— Сначала Эммануэль, потом Эстелла, — бормотала Роза. — Вот это горе так горе! Вам-то и невдомек, что такое страдание. А вот Бланш это знала. Ты насмехалась над ней, Мари, но позволь сказать тебе, она стоила в сто раз больше, чем ты.