Полное собрание рассказов
Шрифт:
— Ну да, ну да, — отозвался Дюран.
— Вы торопитесь? Вам сегодня нужно поспеть еще куда-то?
— Мне? — с горечью переспросил Дюран. — Меня нигде никто и ничто не ждет.
— Понимаю, — смутилась Энни. — Простите.
— Вашей вины в том нет.
— Не поняла.
— Я такой же армейский бродяга, как Джордж. Лучше бы меня пристрелили, а потом обессмертили в табличке. Никому я не нужен ни за грош.
— Ну, вот и наша площадь, — тихо сказала Энни.
— Где? Ах, это…
Площадь представляла собой заросший травой треугольник со сторонами футов по десять, образовавшийся
— «Мемориальная площадь Джорджа Пефко», — прочел Дюран. — Господи! Интересно, что бы сказал по этому поводу сам Джордж?
— Ему бы наверняка понравилось, — предположила Энни.
— Он наверняка бы посмеялся, — возразил Дюран.
— Не понимаю, над чем тут можно смеяться.
— Ни над чем, абсолютно ни над чем, если не считать того, что все это ни для кого ничего не значит. Кому есть дело до Джорджа? И почему кому-то должно быть до него дело? Просто считается, что люди должны так поступать — устанавливать памятные таблички.
В поле зрения показались оркестранты — восемь подростков, шагавших не в ногу, они вышли из-за угла с гордым, уверенным видом, производя нескладный шум, который, видимо, назывался у них музыкой.
Впереди ехал на мотоцикле городской полисмен, растолстевший от безделья, важный, весь в коже, с пистолетом на боку, наручниками и дубинкой на поясе и жетоном на груди. С величавым равнодушием к тому, сколько дыма выстреливает из выхлопной трубы его мотоцикл, он, то вырываясь вперед, то придерживая свое средство передвижения, возглавлял парад.
За оркестром следовало лиловое облако, которое парuло в нескольких футах над улицей. Это дети несли букеты сирени. Шествовавшие вдоль бордюра учителя, строгие, словно новоанглийские церкви, выкрикивали команды.
— В этом году сирень расцвела вовремя, — сказала Энни. — Иногда не успевает. Никогда не известно заранее.
— Правда? — равнодушно произнес Дюран.
Один из учителей дунул в свисток. Парад остановился, и Дюран увидел, что прямо на него, высоко поднимая колени, наступает дюжина ребятишек с расширившимися глазами и охапками сирени в руках. Он посторонился.
Горнист фальшиво протрубил церемониальный сигнал.
— Трогательно, правда? — прошептала Энни.
— Да, — ответил Дюран. — Это бы и у памятника слезу выдавило. Но значит ли это для них что-нибудь?
— Том! — окликнула Энни мальчика, который только что возложил цветы. — Почему ты это сделал?
Мальчик виновато оглянулся.
— Что сделал?
— Положил туда цветы, — сказала Энни.
— Скажи: чтобы отдать дань памяти доблестному воину, который пожертвовал своей жизнью, — подсказала учительница.
Том беспомощно посмотрел на учительницу, потом перевел взгляд на цветы.
— Разве ты не знаешь? — спросила его Энни.
— Знаю, конечно, — выдавил наконец Том. — Он умер, чтобы мы жили свободно и счастливо. И мы благодарим его, приносим цветы, потому что он совершил хороший поступок. — Мальчик посмотрел на Энни, недоумевая, почему она спрашивает. — Это все знают.
Полисмен завел мотоцикл. Учителя собрали подопечных и снова
— Ну, майор, — сказала Энни, — не жалеете, что пришлось поприсутствовать еще на одном параде?
— Да, и вправду, — пробормотал Дюран. — Это же так просто, черт возьми, но это так легко забыть.
Глядя на этот простодушный парад под сиреневым цветочным облаком, он вдруг ощутил вкус жизни, красоту и значимость мирной деревни.
— Может, я никогда не осознавал… никогда не имел случая осознать… что войны ведутся ради этого. Вот этого сaмого. — Он рассмеялся. — Ну, Джордж, старый бродяга, — сказал он, обращаясь к мемориальной площади Джорджа Пефко, — разрази меня гром, если ты не стал святым.
Былая искра вспыхнула в нем вновь. Майор Дюран, вернувшийся с войны, почувствовал себя человеком.
— Могу я предложить вам, — обратился он к Энни, — пообедать со мной, а потом, может быть, совершить прогулку на моем катере?
Der Arme Dolmetscher
В один из дней 1944 года, в разгар царившего на передовой хаоса, я был ошеломлен новостью: меня назначили батальонным переводчиком, Dolmetscher, так сказать, и определили на постой в дом бельгийского бургомистра, находившийся в пределах досягаемости артиллерийских орудий линии Зигфрида.
Прежде мне никогда и в голову не приходило, что я обладаю умениями, необходимыми для этой профессии. Идея сделать из меня толмача осенила мое начальство, пока я ждал перевода из Франции на фронт. В студенческие годы я механически заучил наизусть первую строфу «Лорелеи» Генриха Гейне, слыша, как ее повторяет мой сосед по комнате, и тупо твердил эти строчки, когда работал в границах слышимости своего батальонного командира. Полковник (гостиничный сыщик из Мобила) спросил своего заместителя (торговца мануфактурой из Ноксвилла), на каком языке написаны эти стихи. Заместитель не спешил с суждением, пока я не отбарабанил: «Der Gipfel des Berges foounk-kelt im Abendsonnenschein». Тогда он сказал:
— Кажись, фрицевский, ну, кислокапустников.
Единственное, что я мог кое-как перевести с немецкого, это: «Не знаю, отчего мне так грустно. Душа волнуется. Из головы не идет старинное предание. Подул прохладный ветер. В тишине течет река. Над Рейном в красных лучах заката горит гора» [10] .
Полковник считал, что положение обязывает его принимать быстрые и жесткие решения. Перед тем как вермахту задали трепку, он принял несколько весьма удачных, но больше всего мне нравилось то, которое он принял в достопамятный день. Он пожелал узнать:
10
Генрих Гейне. «Лорелея». «Не знаю, о чем я тоскую. Покоя душе моей нет. Забыть ни на миг не могу я преданье далеких лет. Дохнуло прохладой, темнеет. Струится река в тишине. Вершина горы пламенеет над Рейном в закатном огне». Перевод Самуила Маршака.