Полное собрание сочинений и писем в двадцати томах. Том 6.
Шрифт:
331
элементов спящего и будящего составляет основу этих рассказов».1
Двойное видение обнаружил в «Сне Обломова» и в романе в целом М. Ф. Де-Пуле, расценив его как порабощение искусства утилитарностью. «…„Сон Обломова”, – пишет критик, – вещь, от которой веет таким поэтическим благоуханием, что просто дух захватывает от восторга. Согласитесь, что над подобной вещью остановился бы даже Гоголь, мрачный, желчный Гоголь. Посмотрите же, как относится к собственному своему созданию практический г. Гончаров. Он просто издевается, глумится над ним, – признаюсь вам, в этом явлении я вижу глубокое падение искусства».2
Восприятие Достоевским всего гончаровского романа не было столь определенным и столь положительным,3 как восприятие им «Сна Обломова».4 Крайне негативная
332
оценка его была дана писателем в письме к брату, М. М. Достоевскому, от 9 мая 1859 г., сразу же после завершения журнальной публикации романа: «по-моему, отвратительный» (Достоевский. Т. XXVIII, кн. 1. С. 325).
В февральском номере журнала «Время» за 1861 г. была опубликована анонимная рецензия
333
они в корне противоречили его собственному восприятию «Обломова».
В 1864 г. в журнале «Эпоха» (№ 8) была опубликована статья Д. В. Аверкиева, посвященная недавно умершему А. А. Григорьеву. В примечаниях к ней, написанных Достоевским, было сказано, что автор статьи говорит «как бы от имени редакции». Аверкиев, в частности, писал об «увлечениях» Григорьева, которые были более «жизненными» и «сочувственными», чем увлечения других критиков. «Так, Григорьев, – заметил Аверкиев, – не мог никогда увлечься, подобно высокоталантливому Добролюбову, и признать гончаровского Штольца за какое-то нравственное совершенство, а бюрократическое произведение г. Гончарова за решение, окончательное и безапелляционное, вопроса о русском человеке, единственно по случаю встречающегося в этом произведении слова „обломовщина”».1 Из примечаний Достоевского видно, что он солидаризуется с этой точкой зрения на роман. Для него, как и для Григорьева, в оценке «Обломова» главным был «вопрос о русском человеке», о его связи с почвой, о национальных началах русской жизни. Пример Штольца как носителя положительного, деятельного начала не поднимался ни Достоевским, ни Григорьевым. Для всякого читавшего статью «Что такое обломовщина?» было очевидно, что Аверкиев исказил точку зрения Добролюбова, который совсем не утверждал, что в Штольце надо видеть «нравственное совершенство». Достоевский пренебрег этой погрешностью своего сотрудника, потому что в целом григорьевский взгляд на этого героя ему был ближе, чем добролюбовский.2
В большинстве случаев, когда Достоевский вспоминает об «Обломове», он говорит о главном герое. Верно или нет представлен в нем русский человек – вот вопрос, который вызывает его короткие, но обычно очень категорические
334
суждения. Одно из них содержится в записной книжке 1864-1865 г.: «Обломов. Русский человек много и часто грешит против любви; но и первый страдалец за это от себя. Он палач себе за это. Это самое характеристичное свойство русского человека. Обломову же было бы только мягко.
Это только лентяй, да еще вдобавок эгоист.
Это даже и не русский человек. Это продукт петербургский. Он также и барич, но и барич-то уже не русский, а петербургский» (Там же. Т. XX. С. 204).1
По предположению комментаторов Полного собрания сочинений Достоевского, процитированная запись связана с замыслом передовой статьи «О помещичестве и белоручничестве в нашей литературе», которая так и не была написана. Этот замысел возник у писателя в связи с вновь вспыхнувшей журнальной полемикой о типе «лишнего человека». Об Онегине, Печорине и Рудине Достоевский говорил в этом плане еще раньше в статье «Книжность и грамотность» (1861). О «белоручничестве» Чацкого сказано в «Зимних заметках о летних впечатлениях» (1863).
В подготовительных материалах к «Подростку» есть заметка о том, что Версилов, перечисляя типы современной литературы, называет в одном ряду Чацкого, Печорина и Обломова (Там же. Т. XVI. С. 277). Судя по этим фактам, типологический ряд, в который попадал у Достоевского Обломов, оказывался близок к добролюбовскому.2 Как и автор статьи «Что такое обломовщина?», Достоевский (в отличие от Герцена) делает упор на исторической вине «лишних».3
335
Обратившись к истолкованию образа Обломова, неожиданную параллель приводит П. В. Анненков. Для него сутью этой личности является «скептицизм по отношению к жизни». И в этом смысле Обломов прямой предтеча… Базарова.
Чтобы понять ход мыслей Анненкова, надо вспомнить об особой типологии, предложенной критиком. Он четко противопоставлял типы, «взятые из толпы», и «типы-понятия». Гончаров, по мнению Анненкова, как и Тургенев, обладает особой «тайной» создания сложных жизненных характеров – типов, взятых из окружающей действительности. В статье «Русская современная история в романе И. С. Тургенева „Дым”» (1867), восхищаясь образом Ирины, критик пишет: «Процесс его создания напоминает
336
почти химический процесс, когда из соединения различных минералов получается как бы новый, самостоятельный минерал. Тайна такого производства образов уже утеряна с Пушкина и его школы, последним представителем которой остается, вместе с И. А. Гончаровым, и автор романа. Как бы то ни было, но Ирина, благодаря художническому воспроизведению типа, выражает уже не одно какое-либо частное лицо, выхваченное из жизни, говорит не за себя только, но делается выражением и олицетворением целого строя жизни в известном отделе общества» (Анненков. С. 343).
Но и у Гончарова, и у Тургенева Анненков нашел примеры «типов-понятий»: таковыми оказываются «знаменитые типы современной нашей литературы» – Обломов и Базаров.1 «Эти понятия-типы, – пишет критик, – нисколько не стыдятся и не могут стыдиться своего происхождения от мышления. Напротив, они беспрестанно и открыто намекают сами об источнике своего существования. Кто, кроме типов-понятий, может быть так беспощадно последователен, кто, кроме их, способен действовать с такой однообразной, скажем, почти отчаянной верностью своему направлению во всякую минуту жизни? От них уже нечего ожидать чего-либо похожего на добродушную измену своему началу или на ветреную попытку освободиться от требования своей природы хоть на мгновение, что так часто случается с типами, взятыми из толпы, и сообщает им прелесть, которая вызывает наше участие и отворяет сердце для потворства всем их заблуждениям. Самые увлечения Обломова и Базарова кажутся не более как припадками умопомешательства, на которые они отвечать не должны, да никогда и не увлекаются они всем существом своим: мысль автора служит им балластом и придерживает к месту, откуда они поднялись» (Там же. С. 261-262).
Выгодное отличие типов-понятий Гончарова и Тургенева от аналогичных образов, например, Н. Г. Помяловского (Молотов и Череванин) в том, что в случае с Обломовым и Базаровым эти типы «даны ‹…› нам жизнию» (Там же. С. 261); «сама мысль, которой они обязаны своим происхождением, родилась из непосредственного созерцания
337
общества, из проникновения, так сказать, в глубь его психологического настроения, из перехваченной тайны его существования» (Там же. С. 264).
Имея в виду «одну только нравственную их сущность, а не физическую», Анненков говорит о «поразительном сходстве» двух знаменитых героев: «…ведь известно, что между самыми противоположными, исключительными понятиями существует родственная связь» (Там же. С. 262). Более того, по логике критика, Обломов и Базаров могут быть поняты как «одно и то же лицо, только взятое в различные минуты своего развития. ‹…› Обломов, переродившийся в Базарова, должен был, конечно, измениться во внешнем виде, в образе жизни и в привычках, но зерно, из которого у одного растет непробудная душевная апатия, а у другого судорожная деятельность, не имеющая никакой нравственной опоры, заложено одно и то же в обеих натурах. Оно знакомо нам как нельзя более как плод, данный свойствами нашего образования, особенностями нашего развития. Лишь только Обломов пробудился и раскрыл свои тяжелые глаза – он должен был действовать не иначе как Базаров;1 мягкая, податливая натура его, покуда он находился в летаргическом состоянии, должна была преобразиться в грубую, животную природу Базарова: на этом условии Обломов только и мог подняться на ноги. Так точно и Базаров, не знающий на свете ничего святее запросов своей не вполне просветленной личности, есть только Обломов, которого расшевелили и который с течением непредвиденных обстоятельств принужден думать и делать что-нибудь. У них одинаковый скептицизм по отношению к жизни: как Обломову все казалось невозможностью, так Базарову все кажется несостоятельным. Где же и было нажить Обломову, в пору его невозмутимой спячки, что-либо похожее на политическую веру, на нравственное правило или научное убеждение?2 Он умер без всякого содержания; вот почему, когда
338
он воскрес, при иных условиях жизни, в Базарове, ему оставалось только сомневаться в достоинстве и значении всего существующего да высоко ценить свою крепкую, живучую натуру. Цель его стремлений при этом не изменилась. Новым скептицизмом своим он достигал точно такого же душевного спокойствия, такой же невозмутимой чистоты совести и твердости в правилах, какими наслаждался и тогда, когда сидел в комнатке своего домика на Петербургской стороне между женой, диким лакеем и кулебяками. Постарайтесь сквозь внешнюю, обманчивую деятельность Базарова пробиться до души его: вы увидите, что он спокоен совершенно по-обломовски; житейские страдания и духовная нужда окружающего мира ему нипочем. Он только презирает их, вместо того чтоб тихо соболезновать о них, как делал его великий предшественник. Прогресс времени! Оба они, однако же, выше бедствий, стремлений, падений и насущных требований человечества, и выше именно по причине морального своего ничтожества;1 они изобрели себе, каждый по-своему, умственное утешение, которое и ограждает их от всякого излишне скорбного чувства к ближним. Разница между ними состоит в том, что Базаров наслаждается сознанием своего превосходства над людьми с примесью злости и порывистых страстей, объясняемых преимущественно физиологическими причинами, а Обломов наслаждается этим сознанием кротко, успев подчинить свои плотские и тоже весьма живые инстинкты заведенному семейному порядку» (Там же. С. 262-263).2