Полное собрание сочинений и писем в двадцати томах. Том I.
Шрифт:
Работа над «очерками» началась ранее проставленной под ними авторской даты: «1842». М. В. Отрадин отметил: «В тексте есть на этот счет „подсказка”. Приятель Ивана Савича Вася ‹…› приглашает его в театр: “Асенкова в трех пьесах играет” ‹…› В. Н. Асенкова умерла в апреле 1841 года. Если бы „очерки” писались в 1842 году, вряд ли автор упомянул бы в таком комическом контексте только что умершую знаменитую актрису» (Отрадин. С. 5).
658
Жанр произведения Гончаров определил как «очерки» или «очерк»,6 однако не очень на этом определении настаивал. Готовя произведение к публикации в «Современнике», Гончаров отзывается о нем пренебрежительно и называет «рассказом». Он пишет Ю. Д. Ефремовой 25 октября-6 ноября 1847 г.: «Благодарю Вас за участие к моим трудам. И тут утешительного нечего сказать. Нового ничего нет, да сомневаюсь, и будет ли. Есть известный Вам небольшой рассказ, довольно вздорный: он появится в январской книжке. А теперь он пока у меня, я перечитываю его, кажется, в шестой раз, и всё никак не могу истребить восклицательных знаков, наставленных переписчиком черт знает зачем. Мараю, мараю, где-нибудь да останется».7 Судя по этим раздраженным словам, Гончаров тревожился за свой, хотя и «вздорный», рассказ – и, должно быть, поэтому так долго и тщательно готовил его к печати, (вряд ли
Исследователи, говоря об «Иване Савиче Поджабрине», более всего подчеркивали – имея в виду прежде всего слова самого Гончарова – очерково-нравоописательный характер произведения. Связывая «Ивана Савича Поджабрина» с той традицией «физиологического очерка», «которая стала формироваться в русской литературе в начале нового десятилетия», А. Г. Цейтлин отмечал, что близость рассказа к ней «проявляется во множестве жанровых картин петербургской жизни» (Цейтлин. С. 46-47). В ряде работ ученого было закономерно установлено жанровое, характерологическое и типологическое родство «очерков» с петербургскими физиологическими очерками и «чиновничьими» повестями Гоголя, Некрасова, Достоевского, Буткова, Григоровича.9 К сожалению, Цейтлин в соответствии с жесткими идеологическими предписаниями послевоенного времени неоправданно настаивал на приверженности Гончарова именно к русской традиции, отвергая бесспорные указания Н. К. Пиксанова на некоторые иностранные источники и параллели «Поджабрина» (см.: Пиксанов. Белинский в борьбе за Гончарова. С. 62; Цейтлин. С. 46). Влияние французских и английских нравоописательных очерков, физиологии, фельетонов на генезис «Ивана Савича Поджабрина» несомненно, хотя преувеличивать его, действительно,
659
не следует. Прежде всего очевидно тяготение «очерков» Гончарова к повестям и очеркам о «хлыщах», «жуирах», «франтах», камелиях, кокотках, дамах полусвета И. И. Панаева и других писателей, близких к так называемой «натуральной школе». В «Иване Савиче Поджабрине» преобладают жуиры и прожигатели жизни. Это, видимо, самый близкий к главному герою простодушный и нетребовательный любитель горничных Вася, какой-то офицер, другие его знакомые, которых он, чтобы «задать тону», называет графом Коркиным («славный молодой человек, первый жуир в Петербурге»), бароном Кизелем («Отлично играет на бильярде»), князем Дудкиным (душа жуирствующих молодых людей), а также гости баронессы князь Поскокин, граф Лужин, секретарь посольства m-r Шене и упоминаемые ею приятели граф Петушевский, граф Судков. Иван Савич беззастенчиво врет друзьям о своих «донжуанских» подвигах, и все они уверены, что в кутеже и жуировании и заключается смысл жизни, а труд и даже просто серьезное чтение являются уделом «чудаков». Один из них, вдохновленный рассказами Поджабрина и Васи, восклицает: «Славно мы живем! ‹…› право, славно: кутим, жуируем! вот жизнь так жизнь! завтра, послезавтра, всякий день. Вон Губкин: ну что его за жизнь! Утро в департаменте мечется как угорелый, да еще после обеда пишет, книги сочиняет; просто смерть!., чудак!» (наст. том, с. 132). В том же духе высказывается тучный князь Поскокин, насладившись куплетами Беранже в исполнении Шене («Что за дьявол этот Беранже! пожил и других учит жить: да чего больше? пить, любить, обманывать друг друга: тут вся история и философия рода человеческого» – наст. том, с. 151). А сам Поджабрин то и дело повторяет одну и ту же сентенцию: «Жизнь коротка! надо жуировать жизнию!». Веселый ужин у баронессы Цейх, своего рода кульминация произведения, – сцена, отчасти предвосхищающая загробную «катавасию» в рассказе Ф. М. Достоевского «Бобок». Поджабрин на ужине «знатных» господ выглядит особенно неприглядно: жалкий шут с нелепыми жестами и словами, которого напоили и нарядили дамой. Его обобрали и унизили. Но это мало смущает «пустоголового» героя, вспоминающего с упоением оргию у промышляющей «любовью» баронессы Цейх, приукрашивая «аристократический» ужин, точнее, привирая в стиле Хлестакова («Графы да князья… большой свет… не хочу! Бог с ними! я люблю свободу… ‹…› Вот в последний раз я ужинал вместе с секретарем посольства … что за здоровяк такой! вот жуир-то! звал в Париж» – наст. том, с. 162).
В последнее время такие казавшиеся бесспорными особенности произведения, как очерковость и «физиологическая» нравоописательность, стали оспариваться: «Никак нельзя признать, что герои гончаровских „очерков” определены, детерминированы средой. „Иван Савич Поджабрин” – это не только не физиологический очерк, а – по принципам изображения и раскрытия характеров – нечто очень далекое от „физиологии”».10
«Литературность» «Ивана Савича Поджабрина», особенно гоголевские традиции и приемы, отразившиеся в очерке, помимо Цейтлина
660
отмечали Н. Г. Евстратов (см.: Евстратов. С. 208-211), О. А. Демиховская11 и М. В. Отрадин (см.: Отрадин. С. 7-21), сопоставлявшие, в частности, главного героя произведения с Ковалевым, Поприщиным, Хлестаковым, Подколесиным, а его слугу Авдея – с Осипом из «Ревизора». «Литературность» произведения Гончарова, разумеется, не исчерпывается только гоголевскими приемами, ассоциациями, цитатами. Важным элементом литературной родословной «очерков» являются и басни Крылова. Кроме того, М. В. Отрадин обнаруживает в поджабринских «донжуанских» приключениях «комическое отражение печоринских», «комические или пародийные параллели лермонтовскому роману» (Отрадин. С. 15, 19, 20). Он же предположил, что в Поджабрине – пусть даже «в смешной, нелепой форме» – проявляется «приверженность романтическим ценностям».12
Хотя Иван Савич «книг ‹…› не читал», поступки и речи главного героя поразительно «литературны», а порой и «цитатны». Эта литературная соотнесенность и насыщенность становится доминантной чертой поэтики Гончарова, начиная с ранних повестей «Лихая болесть» и «Счастливая ошибка».
«Иван Савич Поджабрин» является в определенном смысле переходным звеном от светской повести «Счастливая ошибка» к романам писателя. Не случайно Ляцкий проводил параллель между бесславным комическим концом одной из многочисленных любовных авантюр Поджабрина и сюжетными ходами в романе «Обломов»: «История кончилась тем, что дворника вытолкали за дверь, а Иван Савич решил съехать с этой квартиры, к немалому негодованию слуги Авдея, ближайшего родственника обломовского Захара. Они поменялись ролями: там Захар пристает к Обломову с переездом на другую квартиру, а барин упрямится; здесь барин, который, по собственному выражению, любит свободу, приказывает слуге найти новую квартиру и тем „постараться вывести барина из беды". Разговор о квартире „с удобством всяким, и сараем особым, и ледником от хозяина" мог бы служить превосходным вариантом бесед Ильи Ильича с Захаром» (Ляцкий. С. 203-204). Вообще диалоги между Иваном Савичем и Авдеем, являясь непременным и существенным элементом юмористической (комической) стихии «очерков», могут быть с полным правом определены как прелюдия к диалогам Ильи Ильича и Захара в «Обломове». «Храпом», «энергической зевотой» и «кашлем» Авдея начинается «Иван Савич Поджабрин». Монолог Ивана Савича о пыли, паутине и битой посуде («Что ж ты пыль не обтираешь нигде, дурак этакой! (…) это что? это что? а? У меня там везде паутина! Давеча паук на нос сел! Ничего не делаешь! А еще метелку купил! К сапожнику опять забыл сходить? Да ты мне изволь новые чашки на свои деньги купить; я тебе дам бить посуду! Что это за скверный народ такой, ленивый… никуда не годится!» – наст. том, с. 133) даже в деталях близок к речам Обломова. А. Мазон, называя «очерки» посредственной вещью
661
и одновременно полагая, что «Иван Савич Поджабрин» представляет «двойной интерес», также обнаруживает в отношениях Ивана Савича и Авдея «отдаленный эскиз» отношений между Ильей Ильичом и Захаром, «неразлучной пары, которую увековечил Гончаров в „Обломове” (диалоги между барином и слугой, переезд на новую квартиру, уклад и стиль жизни)» (Mazon. P. 93-94). Мазон отчасти прав, обнаруживая в донжуанствующем маленьком чиновнике-жуире слагаемые типа, к которому Гончаров испытывал постоянную антипатию. Но есть в облике Поджабрина черты, сближающие его с идеалистом и мечтателем Александром Адуевым, о чем писал еще В. Ф. Переверзев.13 «Жуир» Гончарова в некотором роде также идеалист, не преследующий корыстолюбивых целей. В Поджабрине «поражает некое простодушие, наивность, почти детскость» (Отрадин. С. 10). Впрочем, простодушие и наивность героя (как и отсутствие корыстных побуждений) происходят из какого-то органического недостатка Поджабрина. Его странная, смешная и «низкая»14 фамилия, которой он сам стыдится (ее никак не может произнести князь Поскокин, и герой вместо фамилии старательно подсказывает ему свое имя и отчество), говорит об ущербности Поджабрина, помимо того, что она ассоциируется с фамилией Подколесин из «Женитьбы» Гоголя. Авторское отношение к герою лишено характерной для Гончарова снисходительности. Он его без обиняков аттестует как бездельника, кутилу и жуира: «Родители оставили ему небольшое состояние и познакомили его с порядочными людьми. Но он нашел, что знакомство с ними – сухая материя, и мало-помалу оставил их. Книг он не читал, хотя учился в каком-то учебном заведении. Но дух науки пронесся над его головой, не осенив ее крылом своим и не пробудив в нем любознательности. Каким он вступил в учебное заведение, таким и вышел, хотя, по заведенному в этом заведении похвальному обычаю, получил по выходе похвальный лист за прилежание, успехи и благонравное поведение» (наст. том, с. 105). Иван Савич пребывает в уверенности, что во Франции существует только одно министерство, которое почему-то распущено. Он ничего не читает и ничего не знает (все, кроме кутежей и жуирования, «сухая материя»), но притворяется человеком основательным, которому не чужды наука и прочие высшие интересы: рекомендует себя постоянным читателем «философических книг», к которым относит сочинения Гомера, Ломоносова и «Энциклопедический лексикон». Речь его – сплошной набор банальностей и пошлостей. К тому же Иван Савич косноязычен: «Она была… как бы это выразить?., милым видением, так сказать, мечтой… разнообразила этак тоску мертвой жизни…»; «тут будет что-то чистое, возвышенное, так сказать, любовь лаконическая…»;
662
«…я… вы… мы… знаете, Прасковья Михайловна, любовь двух душ есть такая симпатия… это, так сказать, жизненный бальзам»; «Вот что значит жуировать жизнию! Это истинное, высокое, так сказать, сладостное…» (наст. том, с. 132, 162, 166, 167). Даже Авдей называет своего барина «пустоголовым». Иван Савич, можно сказать, эпигон Хлестакова, но лишенный всякого артистизма и «фантазии», этакая косноязычная смазливая, кукла. Он тушуется в обществе «знатных» и наглеет со стоящими ниже его на социальной лестнице (грубость и глупость перемешались в сердитых словах Ивана Савича Авдею, вступившемуся за униженную Машу: «Всякая тварь туда же лезет любить! Как она смеет любить? Вот я барыне скажу. Зачем она любит?» (наст. том, с. 147). В герое Гончарова поразительно мало индивидуального, самобытного: он именно тип, и его жуирование, кутежи трафаретны до убожества – какой-то апофеоз пошлой скуки, бездарного и нечистого времяпрепровождения, высокопарно именуемого «образом жизни».
В «Иване Савиче Поджабрине» поражает отсутствие того лиризма, той поэзии чувств (исключение составляет лишь образ Маши), которые присутствуют во всех романах Гончарова. С мотива скуки «очерки» начинаются, а завершаются очередным бегством-переездом героя, которого постепенно, но уверенно вытесняет из повествовательного пространства «кулебяка». Таков комический финал рассказа о незатейливо-примитивных приключениях жуира Ивана Савича Поджабрина. И этот неожиданный финал, и все произведение в целом убедительнейшим образом опровергают мысль П. В. Анненкова, полагавшего, что Гончаров вряд ли способен написать шуточный рассказ (С. 1849. № 1. С. 15). Д. С. Мережковский имел серьезные основания называть Гончарова «первым великим юмористом после Гоголя и Грибоедова», особенно выделяя образы слуг: они «озарены высоким комизмом, который дает не меньшее наслаждение, чем идеальная красота».15
Гончаров решился отдать «очерки» в журнал «Современник» только после настойчивых просьб В. Г. Белинского (см.: Переписка Некрасова. Т. 1. С. 49). Даже огромный успех «Обыкновенной истории», а возможно именно этот успех, не развеял до конца сомнений писателя, с большой неохотой решившегося опубликовать «Ивана Савича Поджабрина», разумеется, в переработанном виде. Но и тщательно литературно обработанный рассказ разочаровал читателей и критиков, ожидавших большего от автора столь замечательного романа. На дату же (1842), которую, видимо, преднамеренно поставил в конце журнального текста осторожный и щепетильный Гончаров, никто не обратил внимания, в том числе и П. В. Анненков, весьма резко отозвавшийся о произведении Гончарова на страницах «Современника». «Г-н Гончаров после превосходного романа „Обыкновенная история” написал повесть „Иван Савич Поджабрин”, – рассуждал Анненков в «Заметках о русской литературе прошлого года». – Мы скажем откровенно г-ну Гончарову, что шуточный рассказ находится в противоречии с самим талантом его. С его многосторонним исследованием характеров, с его упорным и глубоким трудом в разборе лиц дурно вяжется легкий очерк, который весь должен состоять из намеков и беглых заметок. Повесть перешла у него тотчас же в подробное описание поступков смешного Поджабрина и, потеряв легкость шутки, не приобрела дельность психологического анализа, в котором он выказал себя таким мастером. К слову пришлось сказать здесь, что не всякий,