Полоса
Шрифт:
Бруно был человек в своем роде замечательный, сама доброта. Мать его, цыганка, дала ему веселый и вольный нрав, отец, русский, — широту и бескорыстие, а назван он был в честь Джордано Бруно, ни много ни мало, — так захотел отец, написавший о Джордано Бруно книгу и посвятивший изучению его всю свою жизнь. Каких только причудливых сочетаний не бывает на свете — и хвала природе, если они имеют знак плюса, а не минуса.
Бруно был смуглый, высокий, с красивыми темными глазами, и, конечно, все принимали его за итальянца. И конечно, родители позаботились выучить его итальянскому языку, музыке, мечтали сделать из него дипломата. Но Бруно нашел свой путь: он начал писать о музыке,
Гастроли, конкурсы, фестивали, заграничные поездки — все это понемногу отходило как бы на второй план, настолько Бруно погружался в личные и бытовые дела своих ближайших и новоиспеченных друзей. Что поделаешь: он умел и мог быть полезен — разве это мало? И разве это не дает удовлетворения?..
Но разумеется, на себя не оставалось ни сил, ни времени. Он все меньше выступал как критик и все больше как миротворец и «духовник». Один талант — любовь к искусству — как бы подменялся другим — истовым человеколюбием.
Иногда лето пролетало, а кроме двух-трех пикников с шашлыками у кого-нибудь из друзей на даче и вспомнить было нечего. И Бруно с чувством вины глядел на свою машину, «Волгу-фургон», которую покупали давным-давно именно с целью путешествовать, ездить на ней в Прибалтику и на юг — еще отец был жив и здоров — и на которой ни разу не съездили даже по грибы, в подмосковный лес.
Правда, при его образе жизни машина частенько служила ему и кабинетом, и спальней, и чего только не валялось в ее просторном багажнике, начиная с пишущей машинки и кончая женскими туфлями. Там среди прочих вещей покоилась, кстати, и канистра, о которой пойдет у нас речь.
Между прочим, канистра тоже, по сути, была не нужна при таком образе жизни — в городе всюду бензоколонки, и Бруно не помнил, чтобы хоть раз пользовался ею за последние два года. Одно время, когда машина находилась в ремонте, канистра даже оказалась на балконе и еще месяца три простояла там забытая, хотя хозяин уже давно мотался, как обычно, по городу из конца в конец.
Канистра была самая обыкновенная, железная, зеленого цвета, и один бок ее стал ржаветь. Как-то, роясь в багажнике, Бруно поднял канистру, увидел, что тот бок, на котором она лежит, порыжел от ржавчины, подумал: хоть бы открыть канистру и понюхать, что там, — но, как всегда, он спешил, и канистра опять надолго легла на свое место. Он только перевернул ее, не более.
Однако что-то застряло в уме с того раза по поводу канистры: некое опасение, моментально распределившееся в перспективе. Ожидание опасности? Пожалуй. А вдруг проржавеет совсем, потечет однажды, лопнет в самый неподходящий момент, например во время аварии? Не успеют тебя, потерявшего сознание, вытащить, как все полыхнет да ахнет. Мало ли что. Ведь странно, в самом деле, два года возить с собой канистру бензина и чтобы ничего из этого в конце концов не
Человек тонкой организации, Бруно, всякий раз садясь в машину, стал теперь вспоминать о канистре, мысленно посылать ей привет. У него появились о т н о ш е н и я с канистрой, как это бывает с вещами, которые подолгу незаметно, но постоянно сопровождают нас в жизни: ключи, часы, кольцо, любимый ремень.
Поскольку канистра перешла именно в такой разряд (или была переведена насильно, из лести), то и отношения с ней понемногу установились добрые, хотя в душе-то, по-честному, трудно было испытывать симпатию к железной коробке, начиненной как-никак горючей смесью. Шутка насчет моря смягчала атмосферу, но это на людях; когда же Бруно, находясь в машине один, трогал ее с места и слышал сзади знакомый всплеск, уже почти ритуальный, он с большой натяжкой посылал канистре мысленный привет насчет моря.
Но время шло, привычка брала свое, человек, как известно, ко всему привыкает. Время шло, и всплеск бензина, продукта жирного, плотного, мягко льющегося, на самом деле все более походил на легкий и отрывистый всплеск воды. «У меня там море, в канистре», — весело говорил Бруно, и все верили.
Долго ли, коротко, но в конце концов он настал, День канистры. Когда-то же должно это было случиться. Стоял прекрасный месяц июнь, лето набирало силу. Бруно каждый день говорил себе, что завтра же отправится за город, купаться, в Серебряный бор хотя бы, на дачу, но в городе то гремел конкурс Чайковского, то начинался французский кинофестиваль, то надо было навещать мать одной знакомой в больнице, а другую знакомую — у нее дома, то встречать приятелей из Ленинграда, то выяснять среди ночи отношения с любимой женщиной: она требовала одного — внимания и ревновала к одному — к вниманию, которое он уделял другим.
Дело было тридцатого июня, рано утром — за окном начинался солнечный, обещавший быть жарким день. Бруно проснулся в доме своей подруги, на ее низкой тахте, проснулся от птичьего крика за окном, задернутым просвечивающей шторой. Телефон был выключен, но Бруно знал, что он звонит. Осторожно подняв рукой весь аппарат вместе с трубкой — вот так бы и выбросить его в окно, — Бруно выскользнул из-под простыни и отправился в ванную, волоча за собой длинный шнур. Чутье его не обмануло: в трубку изо всех сил кричала Наташа, жена Размика Геликяна, замечательного композитора и друга Бруно, она звонила из Рузы:
— Ляля, Ляля, Бруно у тебя?..
— Это я, — полузадушенно отвечал Бруно, не смея повысить голос. — Я, я. Что случилось?..
— Ему плохо, Бруно! Я боюсь, ему плохо! Он зовет тебя! Больше никого не хочет видеть! Бруно!..
Размик Геликян был молодой, уже очень известный композитор, автор многих песен и двух рок-опер, созданных по совету же Бруно. Они были большими друзьями. Но на Размика «находило»: в припадке сомнений и отвращения к своим собственным песням он сходил с ума, жег ноты на костре, смертельно ссорился с поэтами — авторами текстов, запивал и пропадал, выныривая через неделю, а то и больше в самых неожиданных местах: в Махачкале, в Мурманске, в Малаховке. А то и в больнице.
— Что случилось? — сипел Бруно в трубку. — Я сам себя плохо чувствую.
Но Наташа кричала одно: ему плохо, скорее — и рыдала. Бруно пытался уловить: как она сама? Кажется, надо ехать. Вспоминался случай, когда Размик попал в больницу.
Но как ехать? После того, что было ночью? После всех обещаний, что он больше не будет «дураком, над которым уже все смеются»?.. Но, может, она не услышит? Может, он смотается туда да обратно за два-три часа? Ведь еще рано. Она наверняка проспит до десяти…