Полоса
Шрифт:
И кто потянул Бруно за язык, кто заставил его подмигнуть мальчишкам и сказать:
— Никак. Заело. У меня тут море, в канистре.
Все-таки, значит, настроение у него было хорошее, легкое, если он так шутил. Мальчишки, правда, никак не отреагировали на шутку, а младший обернулся, будто ожидая за собою кого-то еще, кто шел сзади.
Пробка между тем в самом деле не откидывалась. Бруно тянул, она не поддавалась. Даже неловко перед мальчишками. А ну! Он рванул с силой. И тут ощутил нечто — видимо, оттого, что стоял наклонясь, — что случалось с ним и раньше: моментальную, внезапную тошноту, стремительное головокружение, страх и почти потерю сознания: спазм сосуда в голове. Фу, черт, как некстати — главное, не упасть, не упасть, сейчас пройдет.
Пробка же все-таки отскочила с металлическим
Схватить и поднять канистру Бруно не мог, его медленно клонило на сторону, он делал судорожные вдохи и чувствовал, как страшный холодный пот охватывает тело. Если бы не стыд перед мальчишками, он бы упал на колени, на четвереньки, да, собственно, и падал уже, упал, о, черт! И близко перед собой он увидел бьющую из канистры струю и еще как-то ухитрился увидеть оторопело глядящих мальчишек. И вдруг отчетливо, неведомо почему, по каким признакам, но отчетливо сообразил, что из канистры вытекает н е б е н з и н. Не было ни запаха бензина, ни густоты его, ни маслянисто-черного оттенка впитываемой раскаленным гравием жидкости.
Уже стоя на коленях, Бруно сделал еще попытку поднять канистру, но она не шелохнулась, точно приросла к дороге своим ржавым боком. И извергалась.
Он понимал, что он в сознании, что, более того, спазм проходит, оставляя лишь слабость, сердцебиение и мокрое от пота тело — мокрое до такой степени, что даже штанины прилипают к ногам, — он в сознании, но будто и не в сознании: настолько необычно происходящее. Впору было макнуть в струю палец и понюхать: что это? Хотя он догадывался, ч т о это, и лишь боялся признаться, произнести, назвать своим именем. Нельзя же было признаться, что из его р ж а в о й канистры в шестидесяти километрах от Москвы, в лесу, хлещет на проселочную дорогу м о р е.
Из канистры лилось, не ослабевая, как из пожарного крана, только с меньшим напором, и жидкость была чиста, прозрачна, свежа, удивительно прохладна для этого дня, для канистры, которая все утро грелась в душной машине. От нее веяло прохладой.
Бруно хотел взглянуть на мальчишек, но еще не мог, боялся, что поворот головы или глазного яблока вызовет новый приступ тошноты. Но он чувствовал: они по-прежнему стоят, замерев на месте, и смотрят. Еще бы! То, что они видят, противоестественно: уже с л и ш к о м много ее, т а к о г о количества е е не может вместиться в двадцатилитровой канистре. А о н а все течет и течет. По дороге, по обочине, огибая Бруно справа, уже стекая и в канавку, заросшую травой, как щетка, и пропитывая дорогу впереди, стремясь к середине плоского ее полотна и дальше, к той обочине и той канаве. И за канавой, тоже низкой, лежит лужок, и о н а его может заполнить. О н а или о н о?..
Задавать вопросы было бесполезно, надо было принимать явление, как оно есть, без к а к (э т о) м о ж е т б ы т ь…
Сам он еще продолжал стоять на коленях, закрыв глаза, вслушиваясь в себя, борясь с дурнотой, но ему казалось, что он уже встает, смеется, шутит и мальчишки бегут к нему, подымая босыми ногами тучи веселых брызг.
Это же удивительно — вокруг продолжают петь птицы, висеть низко березовые плакучие ветки, летать стрекозы, а по канавам блестит, набирается маленькое море. И уже можно пошлепать по нему ладонями, ногами ударить и плеснуть в лицо товарищу свежей, соленой на вкус в о д о ю. Это чудо, ребята! Вперед! Не верите? Я же вам сказал: море, и вот оно, море, пожалуйста! Я сам знал, что это так, я догадывался. Если два года верить и называть что-то тем именем, каким ты хочешь, то и бензин станет морем. Смотрите, я тоже бегу с вами в своих вытертых джинсах, в рубашке с погончиками, шлепая светлыми туфлями по воде. Я смеюсь, я легкий и стройный, смуглый и веселый, как мальчишка. Я скольжу и с маху шлепаюсь в воду, все хохочут. «Дяденька! Дяденька!» Тихо, не кричать, все в порядке, я сейчас…
Бруно казалось, что он бежит назад, к машине, мокрый, по мокрой, все ровнее покрываемой морем траве, по дороге, уже
Но между прочим, как ехать? Надо идти теперь на дорогу, голосовать, просить у шоферов 76-й бензин. А дойду я? Донесу? Что ж так плохо? Канистру поднять не могу, а ведь она льется, и сам я стою коленями в луже. Мальчишек попросить?..
Бруно все-таки открыл глаза и увидел: за этими двумя мальчишками явился, подходит третий, постарше, лет двенадцати, в белой шапочке с козырьком, тоже с удочкой. Тоже с удочкой, но еще, сопляк, с сигаретой во рту. Бруно увидел даже не сигарету, а табачный синий дымок. И его словно дернуло, он закричал: назад, назад! (Ему так казалось, но он не кричал, а лишь перестал склоняться все ниже и ниже рядом со своей канистрой.) Назад!
Небеса смотрели сверху на Бруно, своего любимца, не понимая, что с ним и зачем он свернул со своей дороги в этот лес?..
Старший мальчишка, важный и взрослый оттого, что он идет и покуривает, как большой, дойдя до приятелей, увидел на дороге машину с раскрытой, торчащей вверх дверью багажника, человека на коленях, склонившегося вниз головой, канистру. Он спросил с презрением:
— Пьяный, что ли?
Приятели не отвечали.
И вдруг человек распрямился, сделал страшное лицо, закричал одними губами: назад! брось!.. Мальчишка понял, что обращаются к нему, бросить велят сигарету. Все было понятно. Как ни храбрись, а взрослый есть взрослый, все удовольствие испорчено. Но он все-таки спрятал сначала сигарету за спину, выждал. Но когда увидел, что человек через силу хочет подняться на ноги и продолжает остервенело глядеть и кричать страшным лицом, бросил сигарету в сторону, в канаву, и отбежал.
И полыхнул лес синим коктебельским огнем.
Викинг
Я вез Мишку из детского сада — с Красноармейской до Преображенки, через весь город, ехал мимо «Динамо», по Масловке, мимо Марьиной Рощи и Рижского, там по эстакаде — день был жаркий, час пик, гарь бензина, — я не заметил, как ребенок уснул, смотрю: затих — он был пристегнут на переднем сиденье наискось черным ремнем (хоть и против правил, но я всегда его так вожу), пятилетний малыш с детсадовскими синяками под глазами, — наша машина уже была ему домом и успокоением после непрерывного возбуждения и напряжения сада, — мы этого не замечаем, не обращаем внимания, дети и дети, а у этих четырех-пятилетних людей непрерывная и сложная, как у частиц в броуновском движении, с бесконечными притяжениями и отталкиваниями жизнь. Он всегда входит в сад скрепя сердце, преувеличенно бодро, с вызовом и прицелом всегда на одного мальчишку, своего друга и врага Колодкина, высокого, с выпученными глазами, — тот ожидает Мишку со сладострастным оскалом, чтобы тотчас вцепиться и начать с ним крик, возню и драку, — он постоянно одерживает над ним победу и ждет его, как злодей жертву. Я видел, они начинают весело, смеясь, показывая окружающим невинность своей возни, но уже через минуту впадают в ненависть, причиняют друг другу боль, кусаются, плачут, и их невозможно оторвать друг от друга.
Почему я не схвачу и не унесу своего ребенка уже от одной этой муки отсюда навсегда?
«Ничего, — говорим мы, — не надо вмешиваться, дети, сами разберутся».
Нелегки тоже отношения с девочками, с воспитательницами; Мишка держится, держится, но, бывает, разражается ужасной истерикой, не идет в сад ни в какую, и тут-то все и выясняется: как он боится и ненавидит Колодкина, любит одну воспитательницу, молодую девушку, и не любит другую, старуху, хочет сидеть за столом с одной девочкой, а над ним смеются и сажают с другой, с которой он как раз не хочет. Словом, жизнь. Думать мне об этом больно, но и изменить я ничего не могу.