Полоса
Шрифт:
Народ отходил от своих мыслей, накрученных городом, и, как бывает в полпути, еще не озаботился мыслями домашними: как приеду, да как встретят, да чего там без меня? И малый этот промежуток годился для любопытства и передыха.
А в «клубе» шло одно за другим: карточные фокусы; музыка: гав, лав, гоу, лоу, оу!; стихи из маленькой книжечки; закусочка. Что хочешь. Возвращавшейся из тамбура ушанке и морячку было предложено: ей — послушать из книжечки стихи, а ему — пива «сенатор» и кусок разделанной на пластиковом пакете копченой скумбрии, отливающей на срезе синим
Опять было обращено внимание и на красивую молодуху с мучительным ее и упрямым терпением сидеть теперь так, как сидит, до конца, и хоть подступиться уже можно было, но завлечь — никак: ни индийскими огнями, ни русскими завлекательными словами, — нет, она сидела прямо и гордо в своем платке по щекам и торчащей шапке и отворачивалась к окну, сама чуть не плача от злости на всех и на себя: что бы засмеяться, вздохнуть грудью и расслабить сердце. Но нет, уперлась. Одно и бросила в конце концов про «Соню»:
— Уж прикрыли бы свою волынку, надоела!
Что касается ушанки, то она остановилась послушать из вежливости один стишок, но тут же дальше пошла: во-первых, не поняла; во-вторых, от слова «уста» начала краснеть, в-третьих, тощий, хоть, видно, и добрый дядька, но оказался староват, голова седая, а в-четвертых, морячок, наоборот, был млад-младешенек, с лицом пушистым и румяным, как у ребенка, которого ведут из детсада, над пухлым ртом темнели первые усики, и весь он был чист, ладен, понятен, в нарядных нашивках. И пива не стал пить, и скумбрию не взял, а только говорил баском: «Спасибо большое».
Соседки, что спереди, в платке и зайчике, хоть и смеялись дружно, хоть и известны уже были по именам (Люда и Мила), и куда ехали, и откуда, но отвинтили тоже шеи, оглядываясь, и устали передавать в щель между креслами туда и оттуда тузов и валетов, заграничный журнал с картинками артисток и артистов с голыми пузами, и бумажки с вопросами, из которых узнается ваш характер. Развлекательный человек, уж не зная, чем позабавить, снимал с пальца кольцо, и они, склонясь головами, разбирали буквы внутри кольца. Там было написано красивой вязью: «Не жди». Вот до чего распахнулся тощий. И они поглядывали на него, сконфузясь, и спросила Люда с сочувствием:
— Это кто ж вам так написал?
А он засмеялся и, навинчивая назад кольцо на палец, ответил, что это он сам себе написал. А этого они не поняли, переглянулись.
А он еще достал псалтырь — вот даже что у него оказалось! — и стал вычитывать оттуда разные слова о жизни и смерти, но тут уж они совсем устали, и, пока Люда в платке вежливо слушала, выставив ухо в щель, Мила в зайчике задремала. И пушистая шапка наползла ей на самый нос. А там и розовое ушко Люды отклонилось и пропало за тьмою кресла, как солнце за горой.
Но это уже попозже было, когда быстро темнело, замелькали среди дальней природы первые огоньки, и проносящиеся станции озарялись ранним электричеством; народ, сидя в шапках, дремал, мотаясь головами и неумело раскидываясь хоть и в располагающих к лежанию, но все же каких-то не наших креслах.
А человека с бенгальским огнем угомон не брал.
И пришлось с вещичками сократиться.
И «волынку» сунуть в сумку.
Совсем хотел пересесть к молодухе, но она, хоть и поуспокоилась, как только он в ее сторону глянул, глазом сверкнула: не подходи! И улыбочка тощего сгасла, скисла, и сам он будто ужался, еще потощел. Молодуха, отворотясь, видела в черном теперь зеркале окна его отражение, которое точно дрожало и таяло.
Молодуха и не заметила, как заснула тоже, — только спинки коснулась головой, и все. Платок и шапка так же туго держали ее щеки, румяный рот раскрылся трубочкой, блестела по крыльям иконописного носа испарина, брови и во сне сердились, и глубокое дыхание, облегчая усталое тело, поднимало закованную в сто одежек грудь.
А потом она проснулась с испугом, хвать тут же руками по сумкам — все здесь, будьте вы неладны, — глянула через проход. А там нет никого. Пусто. Как так?.. И поезд летит и летит среди ночи, и не останавливался, и все на местах — вон шерстяной платок как белел, так и белеет, и заячья шапка как спала, так и спит. Ушанка с морячком идут опять по проходу к тамбуру, морячок даму перед собой пропускает. Все на местах, а этого тощего нет. И ничего нет — ни вещей его, ни «волынки», ни обгорелой палочки от елочного огня.
И ясно без всякого: он не сошел, не выпрыгнул, ничего такого с ним не случилось, и в другой вагон не перешел — вот хоть голову на отсек! — а просто растаял, пропал — мол, кому ты нужен?!
И чего-то вроде защемило, и чего-то не стало в вагоне, и жаль. Был — не надобно, нету — и пусто.
Морячок с ушанкой тоже поглядели удивленными глазами, поозирались, даже подняли головы к потолку: нет ли там люка какого? И молодуху спросили взглядом: мол, где же? Но она свои глаза отвела: не хватало еще — под расспросы. И в окошко опять отвернулась. А там тьма летела, одна тьма, безо всякого огонька.
Алина
Я проснулся и сразу подумал: а волосы? волосы какие?.. Было три часа ночи, голова работала, как автомат, я ясно видел: Алина, стоя ко мне спиной, в кухне, у столика, рядом с газовой плитой (или с электрической?), трет на терке морковку.
Стоп, сказал я, стоп, и заставил себя приглядеться. Лямочки фартука крестом сходились на ее узкой спине, шея клонилась чуть влево, и талия кривилась, потому что Алина на одну ногу опиралась, а другую ослабила. На ногах у нее были разношенные домашние сабо, желтые махровые носки, а брюки черные, вельветовые. Кажется, она тихо напевала про себя. (Не кажется, а точно, и я даже знаю что: вот это — та, та-ри-ра, та, та-та и так далее.)