Полоса
Шрифт:
Да, неразбериха в документах по владению сыграла на руку Шулину. Хуже было там, где владельцы таких же сокращенных аэропортов нашлись. В одном месте на полосе склад построили, в другом — лесопилку разместили, в третьем и вовсе демонтировали…
После снега Шулин чистил, в меру возможности, дренажную систему, несколько раз вырубал пробивающийся из щелей ивняк, а вокруг полосы — крепнущие сосенки и березки. Тут возникали конфликты с лесником.
— А разрешение получили? — спрашивал тот, оглядывая лежащие деревца.
— Какое еще разрешение? — теперь Шулин чувствовал себя каким-то незаконным, лезущим на чужую территорию.
— На порубку.
— Слушай,
— Этой инструкцией теперь подтереться можно. Природа свое берет, восстанавливается, а ты… Нету здесь больше аэродрома. Не-ту!.. Командуй вон площадкой своей, а природу не трогай. Я могу и протокол составить. Сейчас с экологией строго.
До протоколов, правда, не доходило. Власть покачать, это одно, а подавать
в суд — все-таки как через что-то переступить. И лесник ограничивался угрозами. Профилактикой, так сказать.
Полоса, как видел Алексей Сергеевич, построена была на совесть. Бетон почти не вымывался дождями, не крошился, если, конечно, специально не долбить, дренаж действовал, стоило время от времени освобождать трубы от травы и мусора. Но прав был лесник — природа свое брала. Кусты пробивали изъеденный битум в швах, лезли к солнцу, расширяли жизненное пространство вокруг… Году в две тысячи втором, еще до того, как аэропорт окончательно вычеркнули из числа существующих на свете, Шулин попросил прислать ему из отряда хоть сколько-нибудь битумной мастики: “Залью швы, а то расползется полоса”. Но его подняли чуть ли не на смех: мертвому припарки, дескать, делать решил. И добавили, что работающее еле держат, не до закрытого.
Такие вот воспоминания колюче ворочались в голове Алексея Сергеевича. Нехорошие. Но вспоминать о том времени, когда аэропорт жил полной жизнью, было еще тяжелей. Жутко становилось, когда представлял людный зал ожидания, — здесь и местные с коробками и мешками, решившие слетать в Печору, а то и в Сыктывкар на рынок: грибами, мясом, рыбой, ягодами поторговать. Улетали утром, а вечером возвращались с пятеркой, червонцем навара… Здесь и отпускники в костюмах с чемоданами. Здесь — геологи, геодезисты, изыскатели, рыбаки и охотники дожидаются рейса дальше на север. Туристы с гитарами и котелками на рюкзаках, непонятные личности, кружащие по Союзу в поисках лучшего. Лучшей доли, как тогда говорили… Больно было вспоминать всех этих механиков, техников, радистов, метеорологов, диспетчеров. Где они все, куда исчезли… Где самолеты, которые приземлялись и взлетали, приземлялись и взлетали… Пилоты, стюардессы…
Все исчезли, превратились в призраки, бродили беловатыми сгустками по пустому зданию, колыхались под стендами с расписаниями рейсов и правилами, пестрым плакатом “Москва — столица СССР”, пытались достать “Правду” из газетного автомата. В давным-давно запертых, не нужных теперь складах и ангарах что-то позвякивало, подлесок возле полосы вдруг начинал трепетать, будто по бетонке пробегал самолет… Не обладающий особым воображением, Шулин чувствовал в эти моменты почти ужас и потому, если уж начинало прошлое мучить, старался направлять воспоминания на недавнее. Хотя какое оно недавнее, — двенадцать лет как прекратились самолетные рейсы и аэропорт умер, семь лет как похоронен — выбыл из реестра и навигационных карт. Нет его теперь по документам, не знают о нем пилоты, кроме нескольких старожилов, которые все еще, каждый раз как в последний, поднимают свои морально устаревшие (хм, модное выражение) “Аннушки” в оставшихся семи аэропортах республики.
А что Шулин? Он делал все возможное, чтобы могила его аэропорта не исчезла. Пусть уж могила, но не пустое место.
Несколько раз в неделю Шулин приезжал, приходил туда и что-нибудь делал. Сгребал снег с вертолетного квадрата, а если оставались силы — с полосы то лопатой, то скребком, то при помощи “уазика” (приспособил укреплять на бампере лист жести), иногда, во время больших снегопадов, трактор давала администрация поселка. Был трактор и в распоряжении Шулина, но только по документам — на самом деле рассыпался еще в начале двухтысячных… Занимался зданием, неумолимо ветшающим, убирал с территории появляющийся и появляющийся мусор; когда стало ясно, что скоро металлическое оборудование, не используемое для приема и отправки вертолетов, превратится в груду ржави, сдал его. Не из-за денег даже, а чтоб не видеть, как разрушается некогда ценное.
И во время работы становилось светлее, легче, а стоило отвлечься — и воспоминания заливали душу горькой мутью.
3
В девяносто девятом, осенью, Алексей Сергеевич получил приглашение на нерадостное торжество — начальник авиаотряда уходил на пенсию и звал на прощальный банкет.
Сезон вертолетных рейсов еще не начался, срочных дел не было, и Шулин отправился в Печору. Плыл на теплоходике “Посейдон”, свежеокрашенном, но все равно откровенно старом, кривоватом, ползающем вверх-вниз по рекам еще с шестидесятых годов.
Сперва быстро спустились по Изьве в Печору, а потом медленно двинулись вверх по течению. Весь световой день ушел на преодоление двухсот с небольшим километров. А на Ан-24 можно было за сорок минут добраться, на Як-40 так и вообще за двадцать с небольшим. На разогрев, взлет и посадку времени больше уходило, чем на сам полет…
Все пятьдесят шесть пассажирских сидений на теплоходе были заняты; люди дремали, маялись от безделья (читать или еще чем-то заниматься было холодно), курящие то и дело выходили на палубу покурить и возвращались продрогшие, долго дергали плечами, терли синеватые скулы. Какая-то старушка, севшая в Кипиеве, временами начинала плакать — сильно болел живот, ехала в город на обследование.
— Обследуют и назад отправят, — стонала. — И опять здесь столько времени мучиться…
Ей сочувствовали, заверяли, что положат в больницу, подлечат. Правда, искренней уверенности в этих заверениях не слышалось.
Шулин устроился у окна, закутавшись в бушлат, подняв воротник. Смотрел на тянущийся берег. Густой, но чахлый лес, иногда разбавленный домишками и пустошью. Большинство домишек нежилые, да и не домишки уже, а трухлявые срубы. Селились когда-то люди, давали название месту, плодили детей, проживали свои жизни; поколения сменялись поколениями. Где-то десятки поколений, где-то два-три. И теперь почти везде снова безлюдье. Лет через двадцать срубы окончательно превратятся в прах, пустоши — бывшие огороды и пашенки — зарастут деревьями,
и — никаких следов человеческой деятельности, положенных сил, пролитого пота.
Судя по всему, рано или поздно и его Временный тоже обезлюдит. И то, что сейчас население растет, не радует: люди бросают поселения севернее, бегут сюда, а потом побегут и отсюда. И останется когда-нибудь в республике Сыктывкар, Ухта, может быть, Печора, Усинск (пока нефть не выкачают) и десяток станций между ними. В Воркуту будут вахтовым методом наезжать, да и то вряд ли — всё чаще говорят, что уголь там добывать нерентабельно…